Все тайны отца Брауна - Гилберт Кит Честертон

Kup ebooka

32.80 zł
26.57 zł (20,17 zł najniższa cena z 30 dni)

-
Proszę czekać

 

Странные шаги

 

Если вы встретите члена привилегированного клуба "Двенадцать верных рыболовов", приехавшего в отель "Вернон" на ежегодный клубный обед, то, когда он снимет пальто, вы обратите внимание, что на нем зеленый, а не черный фрак. Если (при условии, что у вас хватит дерзости обратиться к такому возвышенному существу) вы спросите его, к чему такая причуда, он, скорее всего, ответит, что не хочет быть принятым за официанта. Вы отойдете, подавленный этим откровением, но оставите за собой неразгаданную тайну и историю, достойную того, чтобы ее рассказать.

Если же - продолжая линию неправдоподобных предположений - вы встретитесь с кротким, усердным маленьким священником по имени Браун и спросите его, что он считает величайшей удачей в своей жизни, он может ответить, что самый удачный момент выпал в отеле "Вернон", где ему удалось предотвратить преступление и, возможно, спасти человеческую душу, просто прислушавшись к шагам в коридоре. Наверное, он гордится своей невероятной и замечательной догадкой и не преминет упомянуть о ней. Но поскольку крайне маловероятно, что вы достигнете такого высокого положения в обществе, чтобы найти клуб "Двена­дцать верных рыболовов", или падете так низко, что окажетесь в обществе бродяг и уголовников, где сможете встретить отца Брауна, боюсь, вы никогда не услышите эту историю, если только я сам не расскажу ее вам.

Отель "Вернон", где проходили ежегодные обеды "Двенадцати верных рыболовов", был учреждением, какие существуют толь­­ко в олигархическом обществе, помешанном на хороших мане­рах. Он представлял собой диковинный продукт под названием "эксклю­зивное коммерческое мероприятие", который приносил доход, не привлекая посетителей, а фактически отпугивая их. В самой сердцевине плутократии торгаши умудрились стать еще более придирчивыми, чем их клиенты. Они специально чинили препоны, чтобы богатые и пресыщенные люди могли пускать в ход деньги и связи на преодоление этих препятствий. Если бы в Лондоне существовал модный отель, куда был бы закрыт доступ для людей ростом ниже шести футов, высшее общество покорно устраивало бы вечеринки для великанов, чтобы попасть туда. Если бы существовал дорогой ресторан, который по прихоти его владельца открывался бы только во вторник вечером, то по вечерам во вторник там было бы не протолкнуться. Отель "Вернон" как бы случайно стоял на углу площади в фешенебельном квартале Белгравия. Он был небольшим и очень неудобным, но даже неудобства считались надежной стеной, ограждающей привилегированное сословие. В частности, одно неудобство имело особенно важное значение: в отеле могли одновременно обедать только двадцать четыре человека. Единственный большой обеденный стол стоял под открытым небом на веранде, смотревшей на один из красивейших садов Лондона. Таким образом, даже этими два­дцатью четырьмя местами за столом можно было пользоваться только в теплую погоду, но это затруднение лишь делало удовольствие более желанным. Владельцем отеля был еврей по фамилии Левер, который заработал около миллиона фунтов на крайне сложной процедуре доступа в свои владения. Разумеется, он сочетал эти ограничения с самой тщательной заботой о роскоши и изысканности для немногих избранных. Кухня и вина здесь были не хуже, чем в любом из лучших ресторанов Европы, а поведение прислуги точно отражало строгие нормы, укорененные в сознании высшего света. Хозяин знал всех официантов как свои пять пальцев; по слухам, их было лишь пятнадцать человек. Гораздо проще было получить место в парламенте, чем стать официантом в этом отеле. Каждого из них натаскивали на исполнение своих обязанностей в полном молчании и с безупречной точностью, как камердинера в доме настоящего английского джентльмена. В самом деле, на каждого обедающего обычно приходился по меньшей мере один официант.

Члены клуба "Двенадцать верных рыболовов" могли устраивать ежегодный обед только в таком месте, обеспечивающем роскошное уединение. Их чрезвычайно расстроила бы даже мысль о том, что здесь могут обедать члены какого-то другого клуба. По случаю обеда у них было принято выставлять напоказ свои сокровища, как если бы они находились в частном доме, - особенно знаменитый набор вилок и ножей для рыбы, представлявший собой клубную реликвию. Серебряные столовые приборы были искусно выполнены в форме рыбок, и рукоять каждого из них украшала крупная жемчужина. Они всегда выкладывались перед рыбной переменой блюд, которая неизменно была самой торжественной в ходе великолепной трапезы. Клуб имел множество собственных обрядов и церемоний, но не имел какой-либо цели и истории; именно это делало его таким аристократичным. Не нужно было занимать видное положение в обществе, чтобы стать одним из "двенадцати рыболовов". Если вы не принадлежали к определенному кругу, то никогда не слыхали о них. Клуб существовал в течение двенадцати лет. Его президентом был мистер Одли, а вице-президентом - герцог Честерский.

Если мне до некоторой степени удалось передать атмосферу этого поразительного отеля, у читателей может возникнуть естественный вопрос, откуда мне удалось что-то узнать о нем и каким образом столь обычный человек, как мой друг, отец Браун, оказал­ся в этой золотой клетке. Мой ответ будет очень простым и даже банальным. В мире есть один старинный бунтарь и демагог, который врывается даже в самые рафинированные салоны с ужасной вестью о том, что все люди братья. Везде, где этот уравнитель проносится на своем бледном коне, дело отца Брауна - следовать за ним. В тот день одного из официантов, итальянца по происхождению, вдруг разбил паралич, и хозяин отеля разрешил послать за ближайшим католическим священником, хотя и слегка удивился такому суеверию. Содержание беседы отца Брауна со слугой нас не касается по той простой причине, что священник не стал разглашать его. Но очевидно, оно было связано с составлением письма или заявления, призванного загладить причиненное зло или сделать важное признание. С кроткой настойчивостью, которую он выказал бы и в Букингемском дворце, отец Браун попросил выделить ему отдельную комнату и письменные принадлежности. Мистер Левер разрывался пополам. Он был незлобивым человеком, но по доброте душевной стремился избегать всяческих сцен и затруднений. В то же время присутствие необычного незнакомца в его отеле этим вечером было подобно грязному пятнышку на бело­снежной скатерти. В отеле "Вернон" не было прихожей или приемной; здесь нельзя было увидеть людей, ждущих в холле, или случайных клиентов. Пятнадцать официантов ожидали прибытия двенадцати гостей. Найти нового гостя в тот вечер было бы так же поразительно, как обнаружить нового родного брата за семейным завтраком или чаепитием. Более того, внешность священника была невзрачной, а одежда забрызгана грязью; даже если бы его увидели издалека, это грозило скандалом. В конце концов мистер Левер нашел решение, позволявшее скрыть позор, если не устранить его целиком. Когда вы входите в отель "Вернон" (вам никогда не удастся это сделать), то проходите по короткому коридору, украшенному выцветшими, но ценными картинами, и оказываетесь в главном вестибюле, откуда несколько коридоров ведут в гостиные с правой стороны, а еще один коридор уходит налево, в сторону кухни и служебных помещений. Слева же можно видеть угол стеклянного помещения, примыкающего к вестибюлю, своеобразного дома внутри дома; вероятно, когда-то здесь находился старый бар гостиницы.

Теперь в этой стеклянной будке сидит представитель владельца (никто здесь не появляется лично, если это в его силах), а за ней, по пути к служебным помещениям, находится гардеробная для гостей, последняя граница джентльменских владений. Но между будкой и гардеробной есть небольшая отдельная комната, которой хозяин иногда пользуется для важных и деликатных дел - например, дает герцогу взаймы тысячу фунтов или же отказывается ссудить ему шесть пенсов. То обстоятельство, что мистер Левер разрешил на полчаса осквернить это священное место присутствием обычного священника, марающего бумагу, свидетельствует о его безграничной терпимости и великодушии. Вполне вероятно, что история, которую записывал отец Браун, была гораздо лучше моей, но о ней никто никогда не узнает. Могу лишь сказать, что она была почти такой же длинной и что последние два-три абзаца были наименее увлекательными.

Когда священник приблизился к концу своего повествования, он немного расслабился и позволил своим мыслям свободно блуж­дать, а его острые физические чувства пробудились от спячки. Близилось время обеда; в его маленькой комнате не было освещения, и подступающий сумрак, вероятно, обострил слух. Когда отец Браун составлял последнюю и наименее важную часть документа, он обратил внимание, что пишет под звук ритмичного шума снаружи, как человек иногда думает под стук колес, когда едет в поезде. Он сразу же понял, что это было - всего лишь звук шагов, когда кто-то проходил мимо двери, вполне обычная вещь в гостинице. Тем не менее он уперся взглядом в потемневший потолок и прислушался к звуку. Спустя несколько секунд он встал и прислушался еще более внимательно, слегка склонив голову набок. Потом он снова сел и обхватил голову руками; на этот раз он не только слушал, но и думал.

В любой отдельный момент шаги снаружи были самыми обыкновенными, но взятые в целом они производили очень странное впечатление. В доме почти всегда стояла тишина, так как немногочисленные посетители сразу же расходились по своим апартаментам, а хорошо вышколенные слуги оставались почти невидимыми, пока в них не было надобности. Трудно было представить место, менее располагающее к необычным событиям. Но шаги производили настолько странное впечатление, что их нельзя было назвать обычными или необычными. Отец Браун выстукивал их ритм пальцем на краешке стола, словно человек, пытающийся заучить мелодию на пианино.

Сначала послышался быстрый перестук мелких шагов, как будто человек легкой комплекции приближался к финишу соревнований по спортивной ходьбе. В какой-то момент шаги смолкли и сменились медленной, размашистой походкой, где один шаг по времени соответствовал едва ли не четырем предыдущим. Когда последние отголоски этих шагов затихли вдали, снова послышался топот легких торопливых ног, вскоре сменившийся тяжелым, размеренным шагом. Это определенно был один и тот же человек, поскольку его туфли характерно поскрипывали при ходьбе.

Ум отца Брауна был устроен так, что он не мог не задавать вопросов, но от размышлений над этой, вроде бы тривиальной загад­кой у него голова пошла кругом. Он видел, как люди разбегаются перед прыжком. Он видел, как разбегаются перед скольжением по льду. Но с какой стати человек должен разбегаться для того, чтобы перейти на шаг? Или, наоборот, зачем ему переходить на бег со степенной походки? Ни одно другое описание не подходило для трюка, который выделывали невидимые шаги. Человек либо шел очень быстро до половины коридора, чтобы перейти на медленный шаг на другой половине, либо шел очень медленно с одного конца и почти срывался на бег на другом конце. Ни то ни другое не имело особого смысла. В голове отца Брауна становилось все темнее, как и в комнате, где он находился.

Но когда он овладел собой, сгустившаяся тьма сделала его мысли более яркими. Перед его мысленным взором пируэты фантастических ног, шагавших по коридору, стали приобретать не­естественное или символическое положение. Может быть, это языческий священный танец? Или совершенно новый вид научного эксперимента? Отец Браун пытался глубже проникнуть в значение странных шагов. Возьмем, к примеру, медленную походку: это определенно не шаги хозяина отеля. Люди его типа либо куда-то торопятся, либо сидят спокойно. Это не мог быть слуга или курьер, ждущий распоряжений. Те богачи, что победнее, иногда ходят вразвалку, когда немного пьяны, но, как правило, особенно в такой роскошной обстановке, они стоят или сидят в сдержанных позах. Нет, этот тяжелый, но пружинистый шаг, отдававший беззаботностью, не особенно шумный, но и не беспокоившийся из-за того, сколько шума он производит, мог принадлежать только одному животному на земле - джентльмену из Западной Европы, которому, вероятно, никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь.

Когда отец Браун окончательно пришел к этому выводу, неизвестный ускорил шаг и прошмыгнул мимо двери с быстротой юркнувшей крысы. Священник отметил, что, хотя шаги ускорились, они стали почти бесшумными, словно человек бежал на цыпочках. Но такое поведение у него ассоциировалось не с конспирацией, а с чем-то другим, чего он никак не мог припомнить. Его раздражали смутные обрывки воспоминаний, которые лишь заставляют ощущать свое бессилие. Он безусловно уже где-то слышал эту странную быструю походку. Внезапно он вскочил, осененный новой мыслью, и подошел к двери. Его комната не имела прямого выхода в коридор, но с одной стороны вела в стек­лянную будку, а с другой - примыкала к гардеробной. Он по­пробовал первую дверь, но она оказалась запертой. Тогда он посмотрел в окно - квадратный проем, заполненный багровыми облаками в сиянии зловещего заката, и на мгновение почуял зло, как собака чует крысу.

Рациональная часть его разума (не важно, более мудрая или нет) снова взяла верх. Отец Браун вспомнил, как хозяин сказал ему, что запрет дверь, а потом придет и выпустит его. Он по­пытался придумать двадцать разных причин, объясняющих диковинные шаги снаружи, и напомнил себе, что дневного света уже едва хватает для того, чтобы завершить собственную работу. Он перенес бумагу к окну, чтобы не упустить последние отблески вечернего света, и решительно погрузился в почти законченные записи. Он писал около двадцати минут, все ниже склоняясь над бумагой в сгущающихся сумерках, а потом внезапно выпрямился. Странные шаги зазвучали снова.

На этот раз они приобрели еще одну необычную особенность. Раньше неизвестный ходил легко и с поразительной быстротой, но все же ходил. Теперь он перешел на бег. Быстрые мягкие шаги приближались по коридору, словно скачки пантеры, преследующей добычу. Чувствовалось, что бежит сильный подвижный человек, испытывающий сдержанное возбуждение. Но когда шелестящий вихрь поравнялся со стеклянной будкой, он внезапно сменился медленными, размеренными шагами.

Отец Браун отбросил свои бумаги и, зная о том, что дверь в стеклянную контору заперта, сразу же направился в гардеробную на другой стороне. Гардеробщик временно отсутствовал - наверное, потому, что все гости обедали и его должность была обычной синекурой. Пробравшись через серый лес пальто, он обнаружил, что полутемное помещение отделено от ярко освещенного коридора откидной стойкой с распахивающейся дверцей, похожей на те, через которые мы обычно подаем зонтики и получаем жетоны. Над полукруглой аркой перед этим проходом горел свет, частично падавший на отца Брауна, который казался темным силуэтом на фоне тускнеющего заката в окне за его спиной. Но человек, стоявший в коридоре перед гарде­робной, был освещен так же ярко, как на театральных под­мостках.

Это был элегантный мужчина в простом фраке, высокий, но как будто занимавший совсем мало места; казалось, он мог проскользнуть как тень там, где многие люди меньшего роста были бы заметнее его. Его лицо, залитое светом, было смуглым и оживленным - лицо иностранца. Он держался свободно и уверенно; критик мог бы лишь заметить, что мешковатый черный фрак не вязался с его фигурой и манерами и странно топорщился в некоторых местах. Когда он увидел темный силуэт Брауна на фоне заката, то достал клочок бумаги с написанным номером и с дружелюбной снисходительностью обратился к священнику:

- Пожалуйста, подайте мое пальто и шляпу; мне нужно срочно уйти.

Отец Браун молча принял бумажку и послушно направился за пальто: это была не первая лакейская работа в его жизни. Он принес пальто и положил на стойку. Между тем странный джентльмен пошарил в жилетном кармане и со смехом произнес:

- У меня нет мелкого серебра, можете взять это.

Он бросил на стойку монету в полсоверена и подхватил свое пальто.

Отец Браун оставался неподвижным в полутьме, но в это мгновение он потерял голову. Впрочем, его голова становилась особенно ценной, когда он терял ее. В такие моменты он мог умножить два на два и получить четыре миллиона. Католическая церковь, обрученная со здравым смыслом, часто не одобряла этого, да и он сам не всегда относился к этому одобрительно. Но благодаря подлинному вдохновению в критическую минуту тот, кто терял голову, чудесным образом сохранял ее.

- Думаю, сэр, в ваших карманах найдется серебро, - вежливо сказал он.

Высокий джентльмен уставился на него.

- Черт побери! - воскликнул он. - Я дал вам золото, чего же вы жалуетесь?

- Потому что серебро иногда бывает дороже золота, - кротко ответил священник. - Во всяком случае, в большом коли­честве.

Незнакомец с любопытством взглянул на него. С еще большим интересом он осмотрел коридор, ведущий к парадному входу. Потом он снова взглянул на Брауна и на этот раз внимательно осмотрел окно за его головой, где догорали последние отблески заката. Казалось, он принял какое-то решение. Он положил руку на стойку и легко, как акробат, перепрыгнул на другую сторону. Нагнувшись к священнику с высоты своего роста, он огромной рукой ухватил его за воротник.

- Стойте спокойно, - отрывистым шепотом приказал он. - Я не хочу угрожать вам, но...

- Зато я буду угрожать вам, - произнес отец Браун, и его голос прозвучал как барабанная дробь. - Я буду грозить вам червем неумирающим и пламенем неугасимым.

- Вы довольно странный гардеробщик, - пробормотал незнакомец.

- Я священник, месье Фламбо, - сказал Браун. - И я готов выслушать вашу исповедь.

Его собеседник несколько мгновений хватал ртом воздух, а затем попятился и опустился на стул.

 

Первые две перемены блюд на обеде "Двенадцати верных рыболовов" прошли вполне успешно. У меня нет экземпляра меню, но если бы и был, я все равно не смог бы ничего рассказать. Меню было написано на диковинном жаргоне французских поваров, непонятном даже для французов. В клубе существовала традиция, в соответствии с которой закуски были разнообразными и безумно многочисленными. К ним относились серьезно, так как по общему мнению они были бесполезным излишеством, как и весь обед, да и сам клуб. Согласно другой традиции, суп был легким и непритязательным - нечто вроде строгого бдения перед предстоящим рыбным пиршеством. За столом велась непринужденная беседа, из тех, что тайно вершат судьбы Британской империи, и все же едва понятная для простого англичанина, даже если бы ему удалось подслушать ее. Членов правительства называли просто по имени с оттенком усталой благосклонности. Радикального министра финансов, которого вся партия консерваторов дружно проклинала за вымогательство, хвалили за его слабые вирши или за посадку в седле на охоте. Лидера консерваторов, которого все либералы вроде бы считали тираном, здесь живо обсуждали и даже хвалили как либерала. Так или иначе, в политиках казалось значительным все, что угодно, кроме их политики.

Председатель, мистер Одли, был любезным пожилым человеком, носившим воротничок эпохи Гладстона; он служил олицетворением этого призрачного и вместе с тем неизменного общества. Он никогда ничего не делал - ни хорошего, ни плохого. Он не был расточителен и даже особенно богат. Он просто находился в центре событий. Ни одна партия не могла игнорировать его, и если бы он пожелал стать членом правительства, то несомненно бы попал туда. Вице-президент, граф Честерский, был молодым и многообещающим политиком. Помимо этого, он представлял собой приятного юношу с тщательно уложенными светлыми волосами и веснушчатым лицом, обладавшего посредственным интеллектом и огромными поместьями. Его появления в обществе всегда были удачными и следовали довольно простому принципу. Когда он придумывал шутку, ее называли блестящей. Когда он не мог придумать шутку, то говорил, что сейчас не время для банальностей, и его называли талантливым. В частной жизни или в клубе среди людей своего круга он был просто откровенным и глуповатым, как школьник. Мистер Одли, никогда не занимавшийся политикой, относился к ней несколько более серьезно. Иногда он даже озадачивал собравшихся загадочными фразами, намекавшими на некое различие между либералами и консерваторами. Сам он был консерватором, даже наедине с собой. С ухоженной гривой седых волос над воротничком он напоминал старомодного государственного деятеля и, если смотреть со спины, был в точности похож на такого человека, какой нужен Британской империи. При виде анфас он был похож на тихого сибарита, пожилого холостяка с квартирой в Олбани, кем, в сущности, и являлся.

Как уже упоминалось, за столом на террасе имелось двадцать четыре места, а в клубе насчитывалось лишь двенадцать членов. Поэтому они могли расположиться самым роскошным образом с внутренней стороны стола, где перед ними открывался беспрепятственный вид на вечерний сад, все еще сиявший яркими красками, хотя день заканчивался довольно мрачно для этого времени года. Председатель восседал в центре ряда, а вице-президент занял место на дальнем правом краю. Когда двенадцать гостей подходили к своим местам, все пятнадцать официантов по неписаному обычаю выстраивались вдоль стены, как войска на параде перед королем, а толстый хозяин кланялся членам клуба с умильным удивлением, как будто никогда не слышал о них раньше. Но еще до первого звяканья ножа или вилки вся эта армия слуг исчезала, и лишь двое или трое оставались собирать или переставлять тарелки, безмолвными тенями скользя вокруг стола. Разумеется, мистер Левер исчезал задолго до этого в судорогах вежливых расшаркиваний. Было бы преувеличением и даже неуважением предположить, что он мог появиться снова. Но когда вносили самое главное блюдо, торжественное рыбное блюдо, то - как бы это сказать? - возле стола возникала живая тень, некая проекция его личности, намекавшая, что он где-то рядом. Это священное блюдо (естественно, с точки зрения заурядного наблюдателя) представляло собой чудовищный пудинг, размерами и формой напоминавший свадебный торт, в котором неведомое количество всевозможных рыб окончательно потеряло форму, данную Богом. "Двенадцать верных рыболовов" вооружались своими прославленными рыбными приборами и подходили к делу с такой серьезностью, как будто каждый дюйм пудинга стоил не меньше, чем серебряная вилка, с которой он отправлялся в рот. Насколько мне известно, так оно и было. Это блюдо поглощали в благоговейной и напряженной тишине, и лишь после того, как тарелка молодого герцога почти опустела, он сделал ритуальное замечание:

- Такое умеют готовить только здесь.

- Только здесь, - глубоким басом подтвердил мистер Одли, повернувшись к нему и покивав седовласой головой. - Только здесь и нигде больше. Мне говорили, что в кафе "Англэ"...

Тут он был прерван и даже на мгновение взволнован исчезновением своей тарелки, убранной официантом, но восстановил плавное течение своих мыслей:

- Мне говорили, что то же самое умеют готовить в кафе "Англэ". Ничего подобного, сэр, - сказал он, безжалостно покачав головой, словно судья, обрекающий преступника на виселицу. - Ничего подобного.

- Незаслуженная похвала, - произнес некий полковник Паунд, который, судя по его виду, заговорил впервые за последние несколько месяцев.

- Ну, не знаю, - оптимистично возразил граф Честерский. - Кое-что там готовят очень неплохо. Например, вы не найдете...

В комнату быстро вошел официант и внезапно застыл на месте. Остановка была такой же бесшумной, как и его шаги, но любезные и рассеянные джентльмены, сидевшие за столом, настолько при­выкли к безупречной отлаженности невидимых механизмов, окружавших и поддерживавших их существование, что неожиданное поведение слуги было неслыханным потрясением для них. Их чувства можно сравнить с нашими при виде бунта неодушевленных вещей - например, если бы стул вдруг убежал от нас.

За несколько секунд, пока официант стоял неподвижно, на лице каждого из сидевших проявилось странное выражение неловкости, типичное для нашего времени. Оно возникает при попытке сочетания идей современного гуманизма с ужасной бездной, разделяющей бедных и богатых. Подлинный исторический аристократ стал бы швыряться в официанта всем, что подвернется под руку, начиная с пустых бутылок и, вероятно, заканчивая деньгами. Подлинный аристократ снизошел бы до просторечия и спросил бы его, какого дьявола он тут делает. Но современные плутократы не выносят бедняков рядом с собой, и не важно, рабов или друзей. Странное происшествие со слугой для них было досадной помехой. Они не хотели прибегать к жестокости, но их пугала необходимость проявить милосердие. Они просто хотели, чтобы это поскорее закончилось. Так и случилось. Простояв несколько секунд, как истукан, официант повернулся и со всех ног выбежал из комнаты.

Вскоре он снова появился на веранде, вернее, в дверях, на этот раз в обществе другого официанта, с которым он перешептывался и жестикулировал с южной напористостью. Потом первый официант исчез, оставив второго, и вернулся с третьим. Когда к этому импровизированному совету присоединился четвертый официант, мистер Одли счел необходимым нарушить молчание в интересах хорошего тона. Он громко кашлянул вместо того, чтобы воспользоваться президентским молоточком, и произнес:

- Молодой Мучер великолепно поработал в Бирме. Право, ни один другой народ на свете не смог бы...

Пятый официант устремился к нему, как стрела, и прошептал ему на ухо:

- Нижайше просим прощения. Очень важное дело! Не соизволите ли переговорить с хозяином?

Председатель растерянно обернулся и как в тумане увидел мистера Левера, торопливо ковылявшего к ним. Походка хозяина почти не изменилась, чего нельзя было сказать о его лице. Обычно оно имело приятный бронзовый оттенок, но теперь стало болезненно-желтым.

- Прошу прощения, мистер Одли, - пробормотал он с астматической одышкой. - У меня недоброе предчувствие. Ваши рыбные тарелки, их уносили вместе с ножами и вилками?

- Полагаю, да, - ответил председатель, придав своему голосу некоторую теплоту.

- Видели его? - взволнованно пропыхтел владелец отеля. - Видели официанта, который унес их? Вы смогли бы узнать его?

- Узнать официанта? - раздраженно переспросил мистер Одли. - Разумеется, нет!

Мистер Левер в отчаянии развел руками.

- Я его не посылал, - сказал он. - Не знаю, когда и почему он пришел. Я послал своего слугу убрать тарелки, но их уже не было на столе.

Мистер Одли был настолько ошеломлен, что утратил сходство с человеком, который нужен Британской империи. Никто из собравшихся не мог вымолвить ни слова, кроме деревянного полковника Паунда, который вдруг воспрянул к жизни, как гальванизированный труп. Он жестко поднялся со своего места, вставил в глаз монокль и заговорил сиплым приглушенным голосом, словно отвык от устной речи.

- Вы хотите сказать, что кто-то украл наши серебряные рыбные приборы? - спросил он.

Хозяин еще более безнадежно развел руками, а в следующее мгновение все, кто сидел за столом, уже были на ногах.

- Все ваши официанты находятся здесь? - требовательно спросил полковник.

- Да, все здесь, я сам видел! - воскликнул молодой герцог, чье ребяческое лицо высунулось на передний план. - Я всегда пересчитываю их, когда вхожу; они так забавно выстраиваются у стены.

- Но нельзя же точно запомнить... - с тяжелым сомнением начал мистер Одли.

- Говорю вам, я точно запомнил, - возбужденно перебил герцог. - Здесь никогда не было больше пятнадцати слуг, и сего­дня их было пятнадцать - клянусь, не больше и не меньше.

Хозяин повернулся к нему, вздрогнув всем телом, словно его вот-вот мог разбить паралич.

- Вы... вы говорите... - пролепетал он. - Вы говорите, что видели пятнадцать официантов?

- Как обычно, - подтвердил герцог. - А в чем дело?

- Ничего особенного, - произнес Левер, в речи которого прорезался заметный акцент. - Но этого не могло быть. Один из них умер и лежит наверху.

Наступило потрясенное молчание. Возможно, упоминание о смерти прозвучало так вовремя, что каждый из этих праздных людей на мгновение всмотрелся в свою душу и обнаружил на ее месте высохшую горошину. Один из них - кажется, герцог - даже осведомился с идиотской благожелательностью:

- Мы можем чем-то помочь?

- У него уже побывал священник, - отозвался еврей, видимо тронутый этим предложением.

Затем, словно по мановению судьбы, они осознали свое положение. Им пришлось пережить несколько неприятных секунд, когда показалось, будто пятнадцатый официант был призраком мертвеца, лежавшего наверху. Трудно было отделаться от гнетущего чувства, потому что призраки для них были такой же досадной помехой, как нищие. Но воспоминание о серебре разбило оковы сверхъестественного и вызвало самую резкую реакцию. Полковник отшвырнул свой стул и зашагал к двери.

- Друзья, если здесь было пятнадцать слуг, то пятнадцатый субъект - вор, - сказал он. - Нужно немедленно закрыть парадный и черный ход, изолировать остальные комнаты. Тогда мы поговорим. Двадцать четыре жемчужины стоят того, чтобы вернуть их.

Сначала мистер Одли как будто сомневался, прилично ли джентльмену действовать в такой спешке, но, посмотрев на герцога, который с юношеской энергией устремился вниз по лестнице, он более степенно двинулся следом.

В это время на веранду выбежал шестой официант и объявил, что он обнаружил на буфете груду рыбных тарелок без каких-­либо признаков серебра.

Толпа слуг и посетителей, беспорядочно вывалившаяся в коридор, разделилась на две группы. Большинство членов клуба последовали за хозяином в вестибюль, где устроили штаб-квартиру поисков. Полковник Паунд с председателем и вице-президентом двинулись по коридору, ведущему в служебные помещения, который был наиболее вероятным маршрутом бегства. При этом они миновали тускло освещенный альков гардеробной, где увидели низенького человека в черном, предположительно слугу, который держался в тени.

- Эй, вы там! - позвал герцог. - Здесь кто-нибудь проходил?

Низенький человек не стал прямо отвечать на вопрос.

- Возможно, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены.

Они остановились, удивленно переглядываясь, а человек бесшумно удалился в глубину гардеробной и вскоре вернулся с охап­кой блестящего серебра, которое он разложил на стойке, словно продавец скобяных изделий. Серебряные предметы оказались дюжиной вилок и ножей причудливой формы.

- Вы... вы... - начал полковник, наконец выведенный из равновесия. Он всмотрелся в полутемную комнату и обратил внимание на два обстоятельства. Во-первых, маленький человек в черном носил одеяние священника, а во-вторых, окно за его спиной было разбито, словно кто-то с разбега выскочил наружу.

- Слишком ценные вещи для гардеробной, не так ли? - с дружелюбной сдержанностью поинтересовался священник.

- Вы... вы украли их? - запинаясь, спросил мистер Одли, с изумлением смотревший на него.

- Даже если так, по крайней мере, теперь я возвращаю их, - любезным тоном отозвался священник.

- Но вы не делали этого, - произнес полковник Паунд, все еще глядевший на разбитое окно.

- По правде говоря, нет, - с некоторым юмором ответил священник и спокойно опустился на табурет.

- Однако вы знаете, кто это сделал, - сказал полковник.

- Я не знаю его имени, - невозмутимо отозвался священник, - но мне кое-что известно о его борцовских качествах и духовных затруднениях. Физическую оценку я получил, когда он попытался задушить меня, а духовную - когда он покаялся в своих грехах.

- Как же, покаялся! - со сдавленным смехом воскликнул молодой герцог Честерский.

Отец Браун встал и заложил руки за спину.

- Странно, не правда ли, что вор и бродяга должен каяться, в то время как многие богатые и сильные мира сего закоснели в грехе и не приносят плода для Бога и человека? - спросил он. - Но здесь, прошу прощения, вы немного вторгаетесь на мою территорию. Если вы сомневаетесь в практической пользе раскаяния, вот ваши ножи и вилки. Вы - двенадцать верных рыболовов, и вот весь ваш серебряный улов. Но Он сделал меня ловцом человеков.

- Вы поймали вора? - нахмурившись, спросил полковник.

Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное лицо.

- Да, - ответил он. - Я поймал его невидимым крючком на невидимую леску, достаточно длинную, чтобы он мог скитаться по всему свету и все же вернуться, когда я потяну его.

Наступило долгое молчание. Остальные разошлись, торопясь показать возвращенное серебро своим товарищам или посоветоваться с хозяином о достойном выходе из этой необычной ситуации. Но суровый полковник остался сидеть боком на стойке, болтая длинными худыми ногами и покусывая кончики темных усов. Наконец он тихо обратился к священнику.

- Вор был умным малым, но, похоже, я знаю человека поумнее его, - сказал он.

- Он умен, - сказал отец Браун. - Но я не вполне понимаю, кого еще вы имеете в виду.

- Вас, - со сдержанным смешком отозвался полковник. - Не беспокойтесь, я не хочу, чтобы этого удальца посадили за решетку. Но я отдал бы много серебряных вилок за то, чтобы разобраться, как вы встряли в это дело и как вам удалось вытрясти серебро из воровского мешка. Сдается мне, вы самый осведомленный человек в нашей нынешней компании.

Видимо, отцу Брауну пришлась по душе угрюмая откровенность военного.

- Ну что же, - с улыбкой сказал он. - Разумеется, я ничего не могу поведать вам о личности этого человека или о его жизни, но не вижу никаких причин умалчивать о других фактах, которые я выяснил сам.

Он с неожиданной легкостью перемахнул через стойку и уселся рядом с полковником Паундом, болтая короткими ногами, словно мальчишка на заборе. Его рассказ был непринужденным, словно он беседовал со старым другом у камина перед Рождеством.

- Видите ли, полковник, меня заперли в небольшой комнате, где я должен был кое-что написать, - начал он. - Внезапно я услышал, как пара чьи-то ног в коридоре отплясывает странный танец, зловещий, как пляска смерти. Сначала это были мелкие, легкие шажки, словно кто-то решил на спор пройтись на цыпочках. Потом послышались спокойные, размеренные шаги - поступь крупного мужчины, прогуливающегося с сигарой. Но клянусь, шаги принадлежали одному человеку и звучали поочередно: сначала легкие, потом размеренные, потом снова легкие. Сначала я праздно размышлял, кому могло понадобиться играть две роли одновременно, а потом меня задело за живое. Одну походку я знал: она была очень похожа на вашу, полковник. Это поступь ухоженного джентльмена, который чего-то ждет и прогуливается просто для бодрости, а не от беспокойства. Вторая походка тоже показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, где ее слышал. Какого дикого зверя я встречал в своих странствиях, который вот так странно крался на цыпочках? Потом где-то раздался стук тарелок, и ответ явился мне, как откровение святому Петру. Это была походка официанта, когда туловище слегка наклонено вперед, глаза смотрят в пол, ноги ступают неслышно, а фалды фрака и салфетки развеваются на ходу. Тогда я немного поразмыслил, и мне показалось, что я вижу суть преступ­ления так же ясно, как если бы сам собирался совершить его.

Полковник Паунд внимательно смотрел на священника, но кроткие серые глаза отца Брауна уставились в потолок с выражением почти бездумной печали.

- Преступление сродни любому другому произведению искусства, - медленно произнес он. - Не удивляйтесь. Преступления - не единственные произведения искусства, которые выходят из мастерской дьявола. Но каждое произведение, боговдохновенное или дьявольское, имеет одно неотъемлемое свойство. Я имею в виду, что его суть проста, хотя манера исполнения может быть сколь угодно сложной. Скажем, в "Гамлете" гротескные фигуры могильщиков, цветы безумной девушки, фантастический наряд Озрика, смертельная бледность призрака и ухмылка черепа - лишь элементы спутанного венка вокруг одинокой трагической фигуры человека в черном. Вот и здесь тоже, - с улыбкой добавил он и медленно слез на пол. - Здесь тоже незамысловатая трагедия человека в черном. Да, - продолжал он, заметив удивленный взгляд полковника, - эта история тоже вращается вокруг черных одежд. В ней, как и в "Гамлете", есть барочные излишества - вы сами, с вашего позволения. Есть мертвый слуга, который появился там, где его не могло быть. Есть невидимая рука, очистившая ваш стол от серебра и растворившаяся в воздухе. Но каждое хитроумное преступление в конце концов основано на одном простом факте, который сам по себе не имеет отношения к мистике. Мистификация заключается в его маскировке, в умении отвести от него ход ваших мыслей. Это тонкое и (если бы все прошло по плану) чрезвычайно выгодное дело было основано на том простом факте, что вечерний костюм джентльмена не отличается от парадного наряда официанта. Все остальное было актерской работой, и, надо признать, очень искусной работой.

- И все же я не вполне понимаю вас, - сказал полковник, который тоже слез со стойки и теперь хмуро разглядывал свои туфли.

- Полковник, - сказал отец Браун. - Уверяю вас, что дерзкий архангел, который украл ваши вилки, двадцать раз прошел взад-вперед по ярко освещенному коридору на виду у всех. Он не прятался по темным углам, где на него могло бы пасть подо­зрение. Он постоянно был в движении, и, куда бы он ни направлялся, всегда казалось, что он имеет полное право там находиться. Не спрашивайте меня, как он выглядел; сегодня вечером вы сами видели его шесть или семь раз. Вы вместе с другими важными гостями ждали в приемной в конце коридора, возле самой веранды. Каждый раз, когда он проходил мимо вас, джентльмены, он двигался легкой поступью официанта, с опущенной головой и развевающейся салфеткой, переброшенной через руку. Он выскакивал на террасу, поправлял скатерть и пулей мчался обратно к конторе и служебным комнатам. Но едва он попадал в поле зрения клерка и других слуг, как становился другим человеком буквально с головы до пят, в каждом инстинктивном жесте. Он прохаживался среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они привыкли видеть в своих хозяевах. Для них не было новостью, когда какой-нибудь щеголь во время клубного обеда расхаживал по всему дому, словно диковинный зверь в зоопарке. Ничто так не отличает сильных мира сего, как привычка бродить там, где они пожелают. Когда прогулка наскучивала ему, он разворачивался и неспешно шел обратно, но в тени за аркой снова преображался, словно по мановению волшебной палочки, и спешил к "двенадцати рыболовам", как исполнительный слуга. К чему джентльменам обращать внимание на какого-то официанта? С какой стати официанты могут в чем-то заподозрить прогуливающегося джентльмена из высшего общества? Один или два раза ему удалось провернуть самый ловкий трюк. В комнатах хозяина он беззаботно попросил сифон содовой воды, сказав, что ему хочется пить. Он великодушно согласился сам отнести сифон и сделал это - быстро и ловко прошел среди вас в облике лакея, явно выполняющего поручение. Разумеется, так не могло продолжаться до бесконечности, но ему нужно было лишь дождаться конца рыбной перемены блюд.

Тяжелее всего ему пришлось, когда официанты выстроились в ряд, но и тогда он умудрился прислониться к стене за углом с таким видом, что официанты приняли его за джентльмена, а джентльмены - за официанта. Остальное прошло как по маслу. Если официант заставал его вдали от стола, то видел расслабленного аристократа. Ему нужно было лишь подгадать время за две минуты до конца рыбной перемены. Прежде чем официант явил­ся за тарелками, он превратился в расторопного слугу и сам унес посуду. Он поставил тарелки на буфет, рассовал серебро по карманам, отчего они оттопырились, и побежал как заяц (я это слышал), пока не приблизился к гардеробной. Там он снова преобразился в аристократа, которого внезапно вызвали по важному делу. Ему оставалось лишь отдать номерок гардеробщику и выйти наружу с таким же достоинством, как он пришел. Но дело в том, что гардеробщиком оказался я.

- Что вы с ним сделали? - с необычной горячностью воскликнул полковник. - Что он вам рассказал?

- Прошу прощения, - невозмутимо произнес священник. - На этом моя история заканчивается.

- Зато самая интересная история начинается, - пробормотал полковник. - Кажется, я понял его профессиональную уловку, но что-то не могу разобраться в ваших методах.

- Мне пора идти, - сказал отец Браун.

Они прошли вместе по коридору до передней, где увидели свежее веснушчатое лицо герцога Честерского, с оживленным видом направлявшегося к ним.

- Пойдемте, Паунд, - немного запыхавшись, воскликнул он. - Я повсюду вас ищу. Обед продолжается с новым размахом, и старина Одли собирается произнести речь в честь спасенных вилок. Знаете, мы хотим учредить новую церемонию, чтобы увековечить этот случай. У вас есть какие-нибудь предложения?

- Что ж, - произнес полковник, с сардоническим одобрением поглядывавший на него. - Я предлагаю отныне носить зеленые фраки вместо черных. Кто знает, какие еще недоразумения могут произойти, если джентльмен оказывается так похож на официанта?

- Ерунда! - с жаром возразил юноша. - Джентльмен никогда не бывает похож на официанта.

- А официант, полагаю, не бывает похож на джентльмена, - с угрюмым смешком поддакнул полковник. - Преподоб­ный сэр, должно быть, ваш друг очень умен, если смог изобразить джентльмена.

Отец Браун застегнул свое невзрачное пальто до шеи, потому что вечер выдался ненастный, и снял свой невзрачный зонтик со стойки.

- Да, - сказал он, - должно быть, очень трудно изображать джентльмена, но, знаете ли, мне иногда кажется, что почти так же трудно быть официантом.

Попрощавшись, он распахнул тяжелые двери дворца удовольствий. Золотые врата захлопнулись за ним, и он бодро зашагал по темным сырым улицам в поисках дешевого омнибуса.

 

Печаль отца Брауна

 

Честертон выходит обычно с какой-нибудь аннотацией. Они меняются. Готовя первое свободное издание, худлитовский трехтомник 1990 года, пришлось писать очень много, восполняя то, что раньше скрывали. Теперь можно обойтись без ликбеза - есть где почитать и о Честертоне, и о христианстве. Однако в многочисленные статьи вошло не все, о чем стоит подумать, если взялся за этого странного писателя. Странный он не потому, что "эксцентричный". Ни эксцентрика, ни склонность к игре уже никого не удивляют. Писатели последних десятилетий намного превзо­шли в этом Честертона, но строчка из стихотворного письма Мориса Бэринга так же верна, как и в 1907 году:

Таких, как вы, в Европе больше нет.

Сменились сотни мод и традиций, но "таких" по-прежнему нет даже среди прославленных апологетов христианства, писавших позже, чем он. Если сопоставить его хотя бы с К. С. Льюисом, почувствуешь, что Льюис поприличней, посерьезней, можно сказать - повзрослей.

При всей любви к Льюису, Дороти Сэйерс, Чарльзу Уильямсу я вынуждена признать, что Честертон резче и явственней их всех противостоит стереотипам "мира сего". Не случайно его сравнивают и с юродивыми, и с блаженными в евангельском смысле слова. Одно из обычных для него несоответствий "миру" - сочетание свойств, которые считают несовместимыми и даже противоположными. Собственно, весь брауновский цикл стоит на сочетании простодушия с мудростью.

Не случайно первый сборник называется "The Innocence of Father Brown", второй - "The Wisdom of Father Brown", а биография Честертона, написанная Джоном Пирсом, - "Wisdom and Innocence".

Сочетание это исключительно важно. Для Честертона оно было открытием. В 1904 году он встретился у общих знакомых с отцом Джоном О'Коннором. Какие-то молодые люди, снисходительно признавая достоинства веры, сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни. Позже Честертон пошел гулять со священником и был поражен тем, какие глубины зла тот знает. В первом же рассказе об отце Брауне про это сказано так:

"Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло? Что ж нам, священникам, делать? Приходят, рассказывают".

Название первого сборника переводили по-разному в 1920-х годах. Были и "Простодушие", и "Невинность". Слово innocence содержит эти значения, но теперь привилось "Неведение"1, может быть - чтобы подчеркнуть линию, противоположную мудрости.

Однако сейчас я хотела поговорить о другом сочетании свойств, не главном для цикла, но тоже очень важном. В церковнославянском языке есть слово "радостоскорбие". Честертону оно бы очень подошло.

Принято считать его оптимистом. Об этом сейчас говорить не буду, он сам неоднократно отвечал на такие обвинения. Но все-­таки его, а не кого-нибудь другого называют "Учителем надежды".

Мы уйдем далеко, уточняя различие между бодрым, бесчувственным невниманием к скорби и злу и такой по-христиански странной добродетелью, как надежда. Сейчас подчеркнем одно: жизнерадостность Чес­тертона достаточно заметна. Многих она раздражает. Одни не верят ей, другие - завидуют, третьим она кажется кощунственной, что было бы правдой, если бы он был кем-то вроде сэра Аарона из "Трех орудий смерти". Но вот что, к большой нашей радости, пишет он в этом рассказе:

"- Как? - вскричал Мертон. - А наслаждение жизнью, которое он исповедовал?

- Это жестокое исповедание, - сказал священник. - Почему бы ему не поплакать, как плакали его предки?"

Сам Честертон знал печаль, а может быть - и плакал. Во всяком случае, он напоминает в одном эссе о том, что и в Писании, и в истории мужчины слез не стыдились. Плакал ли отец Браун, мы не знаем, но бодрячком он точно не был. В отличие от многих наших неофитов, он не путал с радостью то, что Честертон назвал "оскорбительным оптимизмом за чужой счет".

Чтобы рассказать о том, когда и почему он печалился, попробую сперва немного отойти в сторону.

Самый прочный предрассудок религиозных людей связан с тем, что называют "непротивлением злу". Слова эти подсказывают уничтожающий ответ: а что же, по-вашему, христиане злу не противятся? По-видимому, согласиться с тем, что неприятие зла и насильственная борьба с ним - не одно и то же, слишком неудобно. Действительно, тело отдадут на сожжение, а от "добра с кулаками" не откажутся.

Кто не слышал, с каким наслаждением рассказывают о том или ином возмездии? Кроме прямого зла - злорадства, здесь есть и резонная тяга к справедливости, но толкуется она и решается совершенно по-мирски, словно нет ни притчи о плевелах, ни беседы в самарянском селении. В тех слоях сознания и подсознания, где живут удобные стереотипы, получается примерно вот что: или тебе безразлично зло, или ты борешься с ним так, словно в 10 главе от Матфея сказано не "овцы", а "волкодавы". Равнодушия к злу у Честертона и отца Брауна вроде бы нет. Зачем неуклюжий и тихий священник вмешивается во все эти дела, если зло ему безразлично? В его реакции иногда слышишь гнев (не злобу!), но особенно сильна в ней печаль. Редко встретишь такое точное изображение печали, прямо противоположной ее подобиям, от каприза до отчаяния, как в рассказе "Око Аполлона": "Отец Браун сидел тихо и глядел в пол, словно стыдился чего-то", "морщась как от боли".

Пока он так сидит, сюжет движется, преступник обнаружен, и вдруг на вопрос друга: "Схватить его?" - "Нет, пусть идет, - сказал отец Браун и вздохнул так глубоко, словно печаль его всколыхнула глубины Вселенной. - Пусть Каин идет, он - Божий".

Очень полезно посмотреть рассказы, замечая, что делает с преступником отец Браун. Герой "Ока" ужасен, абсолютно уверен в себе, и священник предоставляет его Богу. Обычно же, когда преступление совершил заблудший человек, на месте которого отец Браун может представить себя, он или отходит в сторону, или беседует с ним, как с почтальоном в "Невидимке" или вором в "Алой луне Меру". Беседа с "невидимкой" - длинная, они долго гуляют, вора из "Луны" удается привести к покаянию как-то уж очень быстро, но здесь мы священника не слышим. Лучше всего, если его слова нам доступны, как проповедь в саду, снизу вверх - Фламбо сидит на дереве ("Летучие звезды").

Иногда наказание предполагается - например, сам Браун приманил к Фламбо сыщика и полицию. Кстати, здесь очень заметно одно свойство Честертона: там, где логика ему не нужна, он от нее отмахивается. Читатель может угадать сам, отсидел ли Фламбо прежде, чем встретиться с патером Брауном в "Странных шагах" или в тех же "Звездах". Догадаться же, почему он не узнает человека, с которым в "Сапфировом кресте" провел целый день, вообще невозможно.

Кое-кого отец Браун спасает от наказания (например, в "Небесной стреле"), но это не главное. Наказан преступник по земному закону или не наказан, священник стремится к тому, чтобы он переменился, покаялся. Остальное он с евангельской легкостью предоставляет другому суду. Легкость эта - не удобство, небрежение или легкомыслие. Она настолько же труднее мирской тяжести, как хождение по воде труднее хождения по суше. Однако это именно легкость. Отец Браун не падает под грузом зла. Он приветлив и прост - перечитайте, как один из персонажей "Воскресения" вспоминает, видя его, самые скромные, связанные с детством, вещи. Честертоновский священник неуклюж (иногда напоминания об этом назойливы), но он никогда не бывает "нервным". В "По­единке доктора Хирша" мы словно подглядываем, как он ест в уличном кафе, и соглашаемся с определением "непритязательный эпикуреец". Знание зла вызывает в нем очень глубокую печаль, но не ведет к болезненной искалеченности.

Сам Честертон был не совсем таким. В нем оставалась подрост­ковая воинственность, правда только в спорах, безукоризненно рыцарских. Он тоже неуклюж, но иначе. В конце концов, отец Браун - маленький, а он - "человек-гора". Несмотря на размеры, Честертон "прыгуч и прыток" (так выразился он в "Маске Мидаса"), причем в пожилые годы эта манера объяснялась не столько радостью жизни, сколько доброжелательством, а может быть - застенчивостью. Во всяком случае, печаль он знал - и чисто христианскую, о мире, и обычную, из-за потерь и болезней. Однако своему любимому герою он дал не прыгучесть, а неловкость, высвечивая его смирение на фоне самодовольного мира.

Кроткие они оба. Честертон вообще был резок три раза в жиз­ни: когда при нем обидели служанку, когда обидели секретаря и только один раз эгоистично, "по-человечески". Вспоминает об этом именно О'Коннор. Они близко дружили уже восемь лет, вышли два брауновских сборника, и вот - вечером, в саду - Честертон обо что-то споткнулся. О'Коннор поддержал его, он сердито вырвался - и упал, даже вывихнул руку. Стоит ли говорить, что он радовался скорому возмездию?

Отец Браун огражден волей автора от таких грехов и соблазнов. Если он повышает голос, значит, Честертон именно этого хотел. Случается это очень редко. В "Небесной стреле" он спорит с более сильными, в "Последнем плакальщике" тоже, но, главное, в его голосе много глубокой печали. Кажется, чистый случай гнева - один, "На скорую руку", но там, как бывало в 1930-е годы, Честертон вводит в его речь почти политический мотив. Священник при этом теряет то, к чему мы привыкли, это как будто не совсем он.

Но тут мы выходим к другим темам, которых, Бог даст, тоже коснемся. Пока же я хотела бы сделать прямо противоположное, а именно - подсказать, что "innocence - wisdom" и "мирная радость - печаль" говорят об одном и том же.

Н. Л. Трауберг

1 Предложила его Раиса Померанцева, редактор сборника 1958 года.

 

Неверный контур

 

Некоторые большие дороги, идущие на север от Лондона, тянутся далеко за город как истощенные и разреженные приз­раки улиц, с огромными пробелами в застройке, но сохраняя общую линию. Здесь можно видеть кучку лавок, за которой следует огороженное поле, потом известная таверна, потом огород или питомник, потом большой частный дом, потом новое поле и другая гостиница, и так далее. Если кто-нибудь решит прогуляться по одной из таких дорог, он увидит дом, который невольно привлечет его внимание, хотя он может затрудниться с объяснением причин. Это длинное, низкое здание, тянущееся параллельно дороге, выкрашенное в белый и бледно-зеленый цвет, с верандой, шторами на окнах и причудливыми куполами над подъездами, похожими на деревянные зонтики, какие можно видеть в некоторых старых домах. В сущности, это и есть старомодный дом, типично загородный и типично английский, в зажиточном стиле доброго старого Клэпема. Однако дом создает впечатление, будто он построен для жаркого климата. Глядя на белые стены и светлые шторы, наблюдатель смутно представляет тюрбаны и даже пальмы. Я не могу определить причину этого ощущения; вероятно, дом был построен англичанином, долго прожившим в Индии.

Как я уже говорил, любой, кто проходит мимо этого дома, испытывает непонятный интерес к нему и думает, что здешние стены могут поведать некую историю. Так оно и есть, о чем вы вскоре узнаете. Это история о странных событиях, которые действительно произошли в этом доме на Троицу 18... года.

Любой, кто прошел бы мимо дома во вторник перед троицыным днем примерно в половине пятого пополудни, увидел бы открытую входную дверь и отца Брауна из маленькой церкви Св. Мунго, вышедшего покурить большую трубку за компанию со своим высоченным другом, французом Фламбо, который курил крошечную сигарету. Эти двое могут не представлять интереса для читателя, но дело в том, что за открытой дверью бело-зеленого дома таилось немало замечательных вещей, о которых следует рассказать для того, чтобы читатель мог не только разобраться в трагической истории, но и представить сцену трагедии.

В плане дом напоминал букву Т с очень длинной перекладиной и короткой ножкой. Перекладина образовывала двухэтажный фасад, выходивший на улицу, с парадным крыльцом посредине; здесь располагались почти все жилые комнаты. Короткая одно­этажная пристройка располагалась напротив парадного входа и состояла из двух длинных смежных комнат. В первой находился кабинет, где знаменитый мистер Квинтон писал свои бурные восточные стихи и романы. Дальняя комната представляла собой застекленную оранжерею, или зимний сад, полный тропических растений совершенно неповторимой и иногда чудовищной красоты. В такие вечера, как этот, оранжерея купалась в щедрых солнечных лучах. Когда входная дверь была открыта, многие прохожие буквально замирали на ходу и ахали от восхищения, потому что перспектива словно переходила от богатых апартаментов в сцену из волшебной сказки: пурпурные облака, золотые солнца и алые звезды казались паляще-яркими и вместе с тем далекими и полупрозрачными.

Поэт Леонард Квинтон самым тщательным образом лично устроил этот эффект, и сомнительно, удалось ли ему так замечательно выразить свою душу в любом из его стихотворений. Он упивался цветом, купался в цвете и удовлетворял свою страсть к цвету вплоть до пренебрежения формой - даже совершенной формой. Поэтому он безраздельно посвятил свой творческий дар восточному искусству и образам Востока. Он всецело отдался радостному хаосу красок, где прихотливые узоры ковров и ослепительные вышивки ничего не олицетворяют и ничему не учат. Он попытался - без особого успеха, но с немалой выдумкой и изобретательностью - сочинять поэмы и любовные романы, отражающие яростное и даже жестокое буйство оттенков. Он писал о тропических небесах из пылающего золота и кроваво-красной меди, о восточных героях в многоярусных тюрбанах, скачущих на фиолетовых или изумрудно-­зеленых слонах, о гигантских самоцветах, которые не под силу унести сотне негров, мерцающих древним и загадочным огнем.

Иными словами, он увлекался восточными небесами, гораздо худшими, чем большинство западных преисподних, восточными монархами, которых многие из нас назвали бы маньяками, и восточными самоцветами, которые ювелир с Бонд-стрит (даже если бы толпа изнемогающих негров притащила такой самоцвет в его лавку) счел бы фальшивкой. Квинтон был гением, пусть и несколько болезненного рода, но даже его болезненность больше проявлялась в жизни, чем в его сочинениях. По характеру он был слабым и раздражительным, а его здоровье сильно пострадало от восточных экспериментов с опиумом. Его жена - очаровательная, трудолюбивая и, по правде говоря, переутомленная женщина - возражала против опиума, но гораздо больше ей не нравился индусский отшельник в бело-желтом одеянии, которого ее муж принимал у себя несколько месяцев подряд и называл Вергилием, направляющим его дух через небеса и преисподние загадочного Востока.

Отец Браун и его друг вышли на крыльцо из этой поэтической обители и, судя по выражению их лиц, испытали немалое облегчение. Фламбо знал Квинтона по бурным студенческим денькам в Париже. Теперь они возобновили знакомство, но даже без учета недавнего приобщения Фламбо к более ответственному образу жизни теперь ему никак не удавалось поладить с поэтом. Перспектива давиться опиумом и писать эротические четверостишия на веленевой бумаге не соответствовала его представлению о том, как джентльмен должен отправляться к дьяволу.

Друзья задержались на крыльце перед прогулкой по саду, но тут садовая калитка распахнулась и какой-то юноша в заломленном котелке и роскошном красном галстуке нетерпеливо зашагал к дому. Это был молодой человек довольно беспутного вида; его галстук сбился набок, словно он спал в одежде, и он нервно вертел в руке маленькую бамбуковую трость.

- Послушайте, - сказал он, еще задыхаясь после быстрой ходьбы, - мне нужно видеть старину Квинтона. Я должен встретиться с ним. Он дома?

- Да, мистер Квинтон у себя, - ответил отец Браун, прочищавший трубку. - Но не знаю, сможете ли вы увидеться с ним. Сейчас он принимает врача.

Молодой человек, по-видимому не вполне трезвый, ввалился в прихожую, но в тот же момент из кабинета Квинтона вышел доктор, натягивавший перчатки.

- Увидеться с мистером Квинтоном? - холодно произнес доктор. - Нет, боюсь, вы не можете этого сделать. Его сейчас никому нельзя беспокоить; я только что дал ему снотворное.

- Но послушайте, старина, - забубнил юнец в красном галстуке, пытаясь ласково ухватить доктора за лацканы пиджака. - Послушайте, сейчас я просто напился вдрызг, но...

- Ничего не выйдет, мистер Аткинсон, - отрезал врач, заставив его отступить. - Когда вы сможете изменить действие лекарства, я изменю свое решение.

Нахлобучив шляпу, доктор вышел на солнце вместе с двумя друзьями. Это был добродушный коротышка с бычьей шеей и небольшими усами, совершенно обычный на вид, но создающий впечатление основательности и надежности.

Молодой человек в котелке, судя по всему, не обладавший иным талантом вести дела с людьми, кроме как хватать их за лацканы, стоял перед дверью и вертел головой, как будто его силой вышвырнули из дома. Он молча смотрел, как остальные вышли в сад.

- Небольшая порция лжи во спасение, - со смехом заметил доктор. - На самом деле бедный Квинтон должен принять снотворное примерно через полчаса. Но я не хочу отдавать его на растерзание этому упрямому скоту, которому нужно лишь занять денег, чтобы потом не отдавать. Он изрядный подлец, хотя и приходится братом миссис Квинтон, а это одна из самых замечательных женщин, которых я знаю.

- Да, - согласился отец Браун. - Она хорошая женщина.

- Предлагаю прогуляться по саду, пока этот субъект не уйдет, а потом я зайду к Квинтону с лекарством, - продолжал доктор. - Аткинсон не сможет войти, потому что я запер дверь.

- В таком случае, доктор Хэррис, мы можем обойти дом со стороны оранжереи, - предложил Фламбо. - Там нет входа, но на это зрелище стоит посмотреть даже снаружи.

- Да, и я краешком глаза присмотрю за своим пациентом, - рассмеялся доктор. - Он предпочитает возлежать на кушетке в дальнем правом конце оранжереи, среди кроваво-­красных орхидей, от которых у меня мурашки по коже. Но что вы делаете?

Последние слова были адресованы отцу Брауну, который на мгновение остановился и поднял из зарослей высокой травы диковинный кривой кинжал восточной работы, изящно инкрустированный самоцветами и металлическими вставками.

- Что это? - спросил священник, глядя на кинжал с некоторым неодобрением.

- Полагаю, один из ножей Квинтона, - беззаботно ответил доктор Хэррис. - У него дома полно китайских безделушек. А может быть, нож принадлежит кроткому индусу, которого он держит на привязи.

- Какому индусу? - поинтересовался отец Браун, все еще разглядывавший кинжал.

- Какому-то индусскому заклинателю, - добродушно ответил доктор. - Мошеннику, разумеется.

- Вы не верите в магию? - спросил отец Браун, не поднимая головы.

- Магия! - фыркнул доктор. - Не смешите меня!

- Он очень красивый, - тихим, мечтательным голосом произнес священник. - Цвета тоже замечательные, но форма неправильная.

- Для чего? - Фламбо удивленно воззрился на него.

- Для чего угодно. Это вообще неправильная форма. Разве у вас никогда не возникало такого чувства при виде произведений восточного искусства? Цвета завораживающе красивы, но формы дурные и уродливые, причем намеренно дурные и уродливые. Я видел зло в узоре турецкого ковра.

- Mon Dieu! - со смехом воскликнул Фламбо.

- Здесь есть буквы и символы на языке, который мне неизвестен, но я знаю, что они несут зло, - все тише продолжал священник. - Линии специально идут не туда - словно змеи, готовые к бегству.

- О чем, дьявол его побери, вы болтаете? - рассмеялся доктор.

Ему ответил спокойный голос Фламбо.

- Преподобный отец иногда напускает мистического туману, - сказал он. - Но заранее предупреждаю, что на моей памяти это происходило лишь в тех случаях, когда зло таилось неподалеку.

- Вздор! - недовольно фыркнул ученый муж.

- Взгляните сами, - предложил отец Браун, державший кривой нож на вытянутой ладони, словно блестящую змею. - Разве вы не видите, что он имеет неправильную форму? Разве вы не видите, что он не предназначен для ясной и простой цели? Он не сходится на острие, как наконечник копья. В нем нет плавного изгиба сабли. Он даже не похож на оружие. Это больше похоже на орудие пытки.

- Ну, раз вам он не нравится, лучше будет вернуть его владельцу, - сказал добродушный Хэррис. - Разве мы еще не дошли до конца проклятой оранжереи? У этого дома, знаете ли, тоже неправильная форма.

- Вы не понимаете, - отец Браун покачал головой. - Форма этого дома причудлива и даже смехотворна, но в ней нет ничего плохого.

Они обошли стеклянный полукруг оранжереи, где не было ни окон, ни двери для входа с этой стороны. Однако стекло было прозрачным, а солнце ярко сияло, хотя уже начинало клониться к закату, и они могли видеть не только пышные соцветия внутри, но и тщедушную фигуру поэта в коричневой бархатной куртке, лениво раскинувшуюся на кушетке - по-видимому, Квинтон задремал за чтением книги. Это был бледный худощавый мужчина с длинными каштановыми волосами. Его подбородок окаймляла узкая бородка, которая парадоксальным образом делала его лицо менее мужественным. Эти черты были знакомы всем троим, но даже если бы это было не так, они едва ли сосредоточили бы внимание на Квинтоне. Их взоры привлекало нечто иное.

Прямо у них на пути, перед закругленной частью стеклянной конструкции стоял высокий мужчина в ниспадавшем до пят безупречно белом одеянии. Его лысый смуглый череп, лицо и шея отливали бронзой в лучах заходящего солнца. Он смотрел через стекло на спящего и казался более неподвижным, чем гора.

- Кто это? - воскликнул отец Браун и невольно сделал шаг назад.

- Всего лишь мошенник-индус, - проворчал Хэррис. - Правда, я не пойму, какого дьявола ему здесь нужно.

- Он похож на гипнотизера, - заметил Фламбо, покусывавший черный ус.

- Почему вы, профаны, так любите порассуждать о гипнотизме? - раздраженно осведомился доктор. - Он гораздо больше похож на взломщика.

- Ладно, мы так или иначе потолкуем с ним, - сказал Фламбо, всегда готовый к действию. Одним длинным прыжком он оказался рядом с индусом. Отвесив легкий поклон с высоты своего огромного роста, превосходившего даже высокого индуса, он обратился к нему миролюбиво, но с вызывающей откровенностью.

- Добрый вечер, сэр. Вам что-нибудь нужно?

Медленно, словно огромный корабль, вплывающий в гавань, желтое лицо индуса повернулось к нему через белоснежное плечо. Наблюдатели поразились тому, что его веки были сомкнуты, словно во сне.

- Благодарю вас, - произнес индус на превосходном английском. - Мне ничего не нужно.

Потом, наполовину разомкнув веки, словно для того, чтобы показать узкую полоску белка, он повторил "мне ничего не нужно". Вдруг он широко раскрыл глаза, глядевшие в пустоту, снова по­вторил "мне ничего не нужно" и с шуршанием углубился в быстро темнеющую глубину сада.

- Христианин скромнее, - пробормотал отец Браун. - Ему что-то нужно.

- Что он здесь делал? - спросил Фламбо, насупив черные брови и понизив голос.

- Поговорим позже, - отозвался священник.

Солнечный свет еще не угас, но то был красный свет заката, на фоне которого силуэты деревьев и кустарников в саду начинали сливаться в черные пятна. Трое мужчин в молчании прошли к парадному входу с другой стороны оранжереи. По пути они как будто вспугнули птицу, притаившуюся в темном углу между кабинетом и главным зданием, и снова увидели факира в белом одеянии, который вынырнул из тени и заскользил к двери. К их изумлению, он был не один. Они резко остановились и с трудом скрыли свою растерянность при виде миссис Квинтон, чье широкое лицо, увенчанное тяжелой копной золотистых волос, приблизилось к ним из сумерек. Она сурово посмотрела на гостей, но вежливо приветствовала их.

- Добрый вечер, доктор Хэррис, - сказала она.

- Добрый вечер, миссис Квинтон, - сердечно отозвался маленький доктор. - Я как раз собирался дать вашему мужу сно­творное.

- Да, уже пора, - ясным голосом ответила она, улыбнулась и стремительным шагом направилась к дому.

- Она выглядит чрезвычайно утомленной, - заметил отец Браун. - Так бывает с женщиной, которая двадцать лет без­ропотно выполняет свой долг, а потом совершает что-нибудь ужасное.

Доктор впервые взглянул на него с некоторым интересом.

- Вам приходилось изучать медицину? - спросил он.

- Людям вашей профессии нужно кое-что знать о душе, а не только о теле, - ответил священник. - А людям моей профессии нужно кое-что знать о теле, а не только о душе.

- Интересно, - сказал доктор. - Пойду дам Квинтону его лекарство.

Они свернули за угол фасада и приближались к парадному входу. В дверях они снова едва не столкнулись с человеком в белых одеждах. Он шел прямо к выходу, как будто только что покинул кабинет, расположенный напротив, но этого просто не могло быть: они знали, что кабинет заперт.

Отец Браун и Фламбо предпочли умолчать об этом странном противоречии, а доктор Хэррис был не из тех, кто тратит время на размышления о невероятных вещах. Он пропустил вездесущего азиата и торопливо вошел в прихожую, где встретил субъекта, о котором уже успел забыть. Аткинсон все еще слонялся вокруг, что-то бессмысленно мыча себе под нос и тыкая узловатой трос­точкой в разные стороны. Лицо доктора исказила судорога отвращения, и он прошептал своим спутникам:

- Мне нужно снова запереть дверь, иначе этот крысенок пролезет внутрь. Вернусь через две минуты.

Он быстро отомкнул замок и сразу же запер дверь за собой, почти под носом бросившегося вслед молодого человека в котелке. Аткинсон раздраженно плюхнулся в кресло. Фламбо рассматривал персидские миниатюры на стене, а отец Браун в каком-то оцепенении тупо смотрел в пол. Примерно через четыре минуты дверь отворилась, и на этот раз Аткинсон выказал большую прыть. Он прыгнул вперед, уцепился за дверь и позвал:

- Эй, Квинтон, мне нужно...

С другого конца кабинета донесся голос Квинтона - где-то посередине между протяжным зевком и усталым смехом.

- Да знаю я, что тебе нужно! Возьми и оставь меня в покое. Я сочиняю песню о павлинах.

В щель приоткрытой двери влетела монета в полсоверена, и Аткинсон, рванувшийся вперед, с удивительной ловкостью пой­мал ее.

- Стало быть, дело улажено, - произнес доктор. Он энергично щелкнул ключом в замке и пошел к выходу.

- Теперь бедный Леонард может немного отдохнуть, - добавил он, обратившись к отцу Брауну. - Час-другой его никто не будет беспокоить.

- Да, - отозвался священник, - его голос звучал довольно бодро, когда вы покинули его.

Оглядевшись вокруг, он увидел нескладную фигуру Аткинсона, поигрывавшего монеткой в кармане, а за ним в фиолетовых сумерках виднелась прямая спина индуса, сидевшего на травянистом пригорке и обращенного лицом к заходящему солнцу.

- Где миссис Квинтон? - вдруг спросил он.

- Она поднялась к себе, - ответил доктор. - Вон ее тень за шторой.

Отец Браун поднял глаза и внимательно осмотрел темный силуэт в окне за газовой лампой.

- Да, - сказал он, - это ее тень.

Он отошел на несколько шагов и опустился на садовую скамью. Фламбо сел рядом с ним, но доктор был одним из тех энергичных людей, которые больше доверяют своим ногам. Он закурил и исчез в темном саду, а двое друзей остались наедине друг с другом.

- Отец мой, - сказал Фламбо по-французски, - что вас гнетет?

С полминуты отец Браун оставался неподвижным и хранил молчание.

- Суеверие противно религии, но в атмосфере этого дома есть что-то странное, - наконец ответил он. - Думаю, дело в индусе - во всяком случае, отчасти.

Он снова замолчал, глядя на отдаленную фигуру индуса, как будто погруженного в молитву. На первый взгляд его тело казалось высеченным из камня, но потом отец Браун заметил, что он совершает легкие ритмичные поклоны, раскачиваясь взад-вперед подоб­но верхушкам деревьев, колыхавшихся от ветерка, который пробегал по темным садовым тропкам и шуршал опавшими листьями.

Вокруг быстро темнело, как перед грозой, но они по-прежнему видели человеческие фигуры в разных местах. Аткинсон с без­участным видом прислонился к дереву, силуэт миссис Квинтон по-прежнему виднелся в окне, доктор прогуливался возле оранжереи, и тлеющий кончик его сигары посверкивал в темноте, а факир едва заметно раскачивался, в то время как кроны деревьев угрожающе шелестели и качались из стороны в сторону. Приближалась гроза.

- Когда этот индус заговорил с нами, у меня было нечто вроде видения о нем и его мире, - продолжал священник доверительным тоном. - Он трижды повторил одну и ту же фразу. Когда он первый раз сказал "мне ничего не нужно", это означало, что он неприступен, что Азия не выдает своих тайн. Потом он снова сказал "мне ничего не нужно", и я понял, что он самодостаточен, как космос, что он не нуждается в Боге и не признает никаких грехов. А когда он в третий раз произнес "мне ничего не нужно", его глаза сверкнули. Тогда я понял, что он буквально имел в виду то, что сказал. Ничто - его желание и прибежище, он жаждет пустоты, как вина забвения. Полное опустошение, уничтожение всего и вся...

С неба упали первые капли дождя. Фламбо вздрогнул и посмотрел вверх, как будто они обожгли его. В то же мгновение доктор помчался к ним от дальнего края оранжереи, что-то выкрикивая на бегу. На пути у него оказался неугомонный Аткинсон, решивший прогуляться перед домом; доктор схватил его за шиворот и хорошенько встряхнул.

- Грязная игра! - вскричал он. - Что ты с ним сделал, скотина?

Священник резко выпрямился, и в его голосе зазвучала сталь, словно у командира перед боем.

- Только без драки! - приказал он. - Нас здесь хватит, чтобы задержать кого угодно, если понадобится. В чем дело, доктор?

- С Квинтоном что-то стряслось, - ответил тот, белый как мел. - Я плохо разглядел через стекло, но мне не нравится, как он лежит. Во всяком случае, не так, как до моего ухода.

- Давайте пройдем к нему, - предложил отец Браун. - Можете оставить Аткинсона в покое - я не терял его из виду с тех пор, как мы слышали голос Квинтона.

- Я останусь здесь и присмотрю за ним, - поспешно сказал Фламбо. - А вы идите в дом и посмотрите, что с Квинтоном.

Доктор и священник подбежали к двери кабинета, отперли ее и ввалились в комнату. При этом они едва не налетели на большой стол красного дерева, за которым поэт обычно сочинял свои творения, - кабинет был освещен лишь слабым пламенем камина, разведенного для того, чтобы согревать больного. Посреди стола лежал единственный лист бумаги, явно оставленный на виду. Доктор схватил его, пробежал глазами и с криком "Боже, посмотрите на это!" устремился в оранжерею, где жуткие тропические цветы, казалось, еще хранили багровое воспоминание о закате.

Отец Браун трижды прочитал послание, прежде чем отложить записку. Она гласила: "Я погибаю от собственной руки, но погибаю умерщвленным!" Слова были написаны неподражаемым, если не сказать неразборчивым почерком Леонарда Квинтона.

С запиской в руке отец Браун направился в оранжерею, но доктор уже выходил оттуда с выражением мрачной уверенности на лице.

- Он сделал это, - сказал Хэррис.

Они вместе обошли роскошную и неестественную красоту кактусов и азалий и обнаружили поэта и романиста Леонарда Квинтона, чья голова свисала с кушетки, а рыжие кудри разметались по полу. В его левый бок был всажен зловещий кинжал, недавно подобранный в саду, и бессильная рука еще покоилась на рукояти.

Снаружи гроза накрыла небо от одного горизонта до другого, как ночь в поэме Кольриджа, и дождь барабанил по листьям и стек­лянной крыше оранжереи. Отец Браун уделял больше внимания записке, чем трупу: он поднес ее к самым глазам и, казалось, старался перечитать надпись в гнетущих сумерках. Потом он поднял листок и в то же мгновение разряд молнии залил все вокруг таким ­ослепительно-белым светом, что на его фоне бумага казалась черной.

Последовала тьма, наполненная раскатами грома, а затем раздался спокойный голос отца Брауна.

- Доктор, этот лист бумаги имеет неправильную форму, - сказал он.

- Что вы имеете в виду? - нахмурившись, спросил доктор Хэррис.

- Он не квадратный, - ответил Браун. - Один уголок срезан по краю. Что это может означать?

- Откуда мне знать? - проворчал доктор. - Как вы думаете, стоит отнести беднягу в другое место? Его уже не воскресить.

- Нет, - ответил священник, по-прежнему изучавший бумажку. - Мы должны оставить его как есть и послать за полицией.

Когда они проходили через кабинет, священник задержался у стола и взял маленькие маникюрные ножницы.

- Ага, - с некоторым облегчением произнес он. - Вот чем он это сделал. И все же...

Он озадаченно нахмурился.

- Да бросьте вы возиться с этой бумажкой, - нетерпеливо сказал доктор. - Это была его причуда, одна из сотни других. Он всю свою бумагу так обрезал, - добавил он и указал на стопку писчей бумаги, лежавшую на соседнем столике.

Отец Браун подошел туда и взял один листок, имевший такую же неправильную форму.

- Действительно, - согласился он. - Здесь я тоже вижу отрезанные уголки.

К немалому раздражению своего коллеги, он принялся пересчитывать листки.

- Все верно, - сказал он с извиняющейся улыбкой. - Два­дцать три листка и двадцать два отрезанных уголка. Как я посмотрю, вам не терпится сообщить о случившемся.

- Кто скажет его жене? - спросил доктор Хэррис. - Может быть, вы пойдете к ней, а я пошлю слугу за полицией?

- Как пожелаете, - безразлично отозвался отец Браун и направился в прихожую.

Здесь он тоже стал свидетелем драмы, хотя и более гротеск­ного рода. Его рослый друг Фламбо находился в позе, уже давно непривычной для него, а на тропинке у подножия крыльца, дрыгая ногами, валялся дружелюбный Аткинсон. Его котелок и тросточка разлетелись в разные стороны. Аткинсон наконец устал от почти отеческой опеки Фламбо и попытался сбить его с ног, что было большой ошибкой по отношению к бывшему королю воров, пусть даже отрекшемуся от престола.

Фламбо собирался наброситься на противника и снова утихомирить его, когда отец Браун легонько похлопал его по плечу.

- Заканчивайте с мистером Аткинсоном, друг мой, - сказал он. - Принесите взаимные извинения и пожелайте друг другу доброй ночи. Нам больше не нужно задерживать его.

Когда Аткинсон с ошарашенным видом поднялся на ноги, поднял свою тросточку и котелок и побрел к садовым воротам, отец Браун принял более серьезный вид.

- Где индус? - осведомился он.

Все трое (доктор присоединился к ним) невольно повернулись к темному травянистому пригорку между раскачивающихся ветвей, где они в последний раз видели смуглого человека, погруженного в странную молитву. Индус пропал.

- Будь он проклят! - Доктор в ярости топнул ногой. - Теперь я знаю, что во всем виноват этот чертов азиат!

- Мне казалось, вы не верите в магию, - тихо сказал отец Браун.

- Не больше, чем раньше, - ответил доктор, закатив глаза. - Но я ненавидел этого желтолицего дьявола, когда считал его мошенником, и возненавижу еще больше, если он вдруг окажется настоящим волшебником.

- Его побег не имеет значения, - произнес Фламбо. - У нас ничего нет против него, и мы ничего не сможем доказать. Едва ли стоит обращаться к окружному констеблю с историей о самоубийстве под воздействием колдовства или внушения на расстоянии.

Тем временем отец Браун исчез в доме, по-видимому собравшись сообщить горестное известие вдове покойного. Когда он вышел оттуда, то имел печальный и бледный вид, но подробности этого разговора навсегда остались неизвестными.

Фламбо, тихо беседовавший с доктором, удивился, что его друг вернулся так скоро. Браун не заметил этого и отвел доктора в сторонку.

- Вы уже послали за полицией? - спросил он.

- Да, - ответил Хэррис, - они должны быть здесь через десять минут.

- Вы можете оказать мне услугу? - тихо попросил священник. - Видите ли, я собираю коллекцию любопытных историй, где, как в случае с нашим приятелем-индусом, часто содержатся эпизоды, которые обычно не попадают в полицейские отчеты. Я прошу вас написать отчет об этом деле для моего личного пользования. Вы находитесь в привилегированном положении, - добавил он, ровно и серьезно глядя доктору в лицо. - Иногда мне кажется, что вам известны некоторые подробности, о которых вы предпочитаете не упоминать. Моя профессия конфиденциальна, как и ваша, и я сохраню в строжайшей тайне все, что вы напишете. Но я прошу вас описать все, как было.

Доктор, внимательно слушавший, немного склонил голову набок и тоже на мгновение посмотрел священнику прямо в лицо.

- Хорошо, - сказал он, прошел в кабинет и закрыл за собой дверь.

- Фламбо, - позвал отец Браун, - здесь на веранде есть длинная скамья, где мы можем покурить, не опасаясь дождя. Вы мой единственный друг на свете, и я хочу побеседовать с вами. А может быть, просто помолчать рядом с вами.

Они удобно устроились на веранде. Отец Браун, вопреки своей привычке, принял предложенную ему сигару и раскурил ее в молчании, пока дождь тарахтел и барабанил по крыше.

- Друг мой, это очень странная история, - наконец сказал он. - Чрезвычайно странная.

- Мне тоже так кажется, - согласился Фламбо, передернув плечами.

- Мы оба можем называть ее странной, но имеем в виду противоположные вещи, - продолжал священник. - Современный разум смешивает два разных понятия: тайну как нечто чудесное и тайну как нечто сложное и запутанное. Поэтому ему так трудно разобраться с чудесами. Чудо поразительно, но оно простое. Оно простое именно потому, что чудесное. Оно исходит прямо от Бога (или дьявола), а не косвенно проявляется через природу или человеческие желания. Вы считаете эту историю странной и даже чудесной из-за того, что в ней присутствует колдовство злого индуса. Поймите, я не говорю, что здесь все обо­шлось без вмешательства Бога или дьявола. Только небесам и пре­исподней ведомо, под влиянием каких странных сил грехи входят в жизнь людей. Но сейчас я хочу сказать о другом. Если это чистая магия, как вы полагаете, то это чудесно, но не таинственно - то есть не запутано. Чудо выглядит таинственным, но его суть проста. А в этом деле все далеко не так просто.

Гроза, немного утихшая в последнее время, снова надвинулась на них, и небо наполнилось отдаленными раскатами грома. Отец Браун стряхнул пепел со своей сигары.

- В этой трагедии есть безобразный, извращенный и сложный аспект, не присущий молниям, которые бьют прямо с небес или из преисподней, - продолжал он. - Как натуралист узнает улитку по скользкому следу, так я узнаю человека по его кривой дорожке.

Белая молния мигнула огромным глазом, потом небо опять заволокла тьма, и священник продолжил свою речь:

- Из всех бесчестных вещей в этой истории самая подлая - обрезанный листок бумаги. Она еще хуже, чем кинжал, который убил беднягу.

- Вы имеете в виду бумагу, на которой Квинтон написал свою предсмертную записку, - сказал Фламбо.

- Я имею в виду листок, на котором Квинтон написал: "Я погибаю от собственной руки..." - отозвался отец Браун. - Форма этой бумаги, мой друг, была самой неправильной, самой скверной, какую мне только приходилось видеть в этом порочном мире.

- Всего лишь отрезанный уголок, - возразил Фламбо. - Насколько я понимаю, вся писчая бумага Квинтона была обрезана таким способом.

- Очень странный способ, - промолвил его собеседник. - И, на мой вкус, очень плохой и негодный. Послушайте, Фламбо, этот Квинтон - упокой, Господи, его душу! - в некоторых отношениях был жалким человеком, но он действительно был художником слова и кисти. Его почерк, хотя и неразборчивый, был испол­нен смелости и красоты. Я не могу доказать свои слова; я вообще ничего не могу доказать. Но я абсолютно убежден, что он никогда бы не стал отрезать такой отвратительный кусочек от листа бумаги. Если бы он захотел обрезать бумагу с целью подогнать ее, переплести, да что угодно, то его рука двигалась бы по-другому. Вы помните этот контур? Он неверный, неправильный... вот такой. Разве вы не помните?

Он помахал сигарой в темноте, очерчивая неправильный квадрат с такой быстротой, что перед глазами Фламбо вспыхивали пламенные иероглифы, о которых говорил его друг, - неразборчивые, но необъяснимо зловещие.

- Предположим, кто-то другой взял в руки ножницы, - сказал Фламбо, когда священник снова сунул сигару в рот и откинулся на спинку скамьи, глядя в потолок. - Но даже если кто-то другой обрезал углы писчей бумаги, как это могло подтолкнуть Квинтона к самоубийству?

Отец Браун не изменил свою позу, но вынул сигару изо рта и ответил:

- Никакого самоубийства не было.

Фламбо уставился на него.

- Проклятье! - воскликнул он. - Тогда почему же он признался в этом?

Священник подался вперед, уперся локтями в колени, посмотрел в пол и тихо, отчетливо произнес:

- Квинтон не признавался в самоубийстве.

Фламбо отложил свою сигару:

- Вы хотите сказать, что кто-то подделал его почерк?

- Нет, - ответил отец Браун, - записку написал он.

- Опять все сначала, - с досадой проворчал Фламбо. - Квинтон сам написал "Я погибаю от собственной руки..." на чистом листе бумаги.

- Неправильной формы, - спокойно добавил священник.

- Далась вам эта форма! - вскричал Фламбо. - Какое она имеет отношение к тому, о чем мы говорим?

- Всего было двадцать три обрезанных листка, - невозмутимо продолжал Браун, - и только двадцать два обрезка. Значит, один обрезок был уничтожен - вероятно, от записки. Вам это ни о чем не говорит?

На лице Фламбо забрезжило понимание.

- Квинтон написал что-то еще, - сказал он. - Там были и другие слова, например "Вам скажут, что я погибаю от собственной руки..." или "Не верьте, что...".

- Уже горячее, как говорят ребятишки, - сказал его друг. - Но кусочек был шириной не более полудюйма, и там не хватало места даже для одного слова, не говоря уже о пяти. Вы можете представить какой-нибудь знак, едва ли больше запятой, который мог бы послужить уликой? Человек, продавший душу дьяволу, мог отрезать как раз такой кусочек.

- Ничего не приходит в голову, - наконец признался Фламбо.

- Как насчет кавычек? - осведомился священник и забросил свою сигару далеко во тьму, словно падающую звезду.

Казалось, Фламбо лишился дара речи, а отец Браун продолжал, как будто разъясняя элементарные вещи:

- Леонард Квинтон был литератором и писал о восточной романтике, о колдовстве и гипнотизме. Он...

В этот момент дверь за ними распахнулась и доктор вышел наружу, надевая шляпу на ходу. Он протянул священнику длинный конверт.

- Вот документ, который вы хотели получить, - сказал он. - А мне пора домой. Доброй ночи.

- Доброй ночи, - ответил отец Браун, и доктор бодро зашагал прочь. Он оставил входную дверь открытой, так что на крыльцо падал луч света от газовой лампы. Отец Браун вскрыл и прочитал следующее:

 

"Дорогой отец Браун - Vicisti, Galileae!4

Иначе говоря, будь прокляты ваши проницательные глаза! Неужели в вашей религии все-таки есть что-то особенное?

Я с детства верил в Природу и во все природные функции и инстинкты независимо от того, называют ли их высоконравственными или аморальными. Задолго до того, как стать вра­чом, еще мальчишкой, который держал у себя мышей и пауков, я верил, что быть хорошим животным - это лучшее, что воз­можно в этом мире. Но теперь я потрясен. Я верил в Приро­ду, но, похоже, она может предать человека. Неужели в вашей болтов­не есть зерно истины? Впрочем, это нездоровое любо­пытство.

Я полюбил жену Квинтона. Что в этом дурного? Так мне велела природа, а любовь движет этим миром. Я также искренне считал, что она будет счастливее со здоровым животным вроде меня, чем с этим маленьким лунатиком, который только мучил ее. Что в этом дурного. Как ученый человек, я имею дело только с фактами. Она должна была стать счастливее.

Согласно моим принципам, ничто не мешало мне убить Квинтона. Так было бы лучше для всех, даже для него самого. Но, будучи здоровым животным, я не собирался подвергать свою жизнь опасности. Я решил, что убью его лишь в том случае, если увижу возможность остаться совершенно безнаказанным.

Сегодня я трижды заходил в кабинет Квинтона. Во время первого визита он не желал говорить ни о чем, кроме мистической повести "Проклятие святого человека", которую он сочинял. Речь там шла о том, как некий индусский отшельник заставил англий­ского полковника покончить с собой, постоянно думая о нем. Он показал мне последние страницы и даже прочел вслух последний абзац, звучавший приблизительно так: "Покоритель Пенджаба, теперь превратившийся в скелет, обтянутый желтоватой кожей, но все еще огромный, с трудом приподнялся на локте и шепнул на ухо своему племяннику: "Я погибаю от собственной руки, но погибаю умерщвленным!" По счастливой случайности эти последние слова были написаны сверху на чистом листе. Я вышел из комнаты и вернулся в сад, опьяненный этой пугающей возможностью.

Мы обошли вокруг дома, и тут еще два обстоятельства сложились в мою пользу. Вы заподозрили индуса и нашли кинжал, которым он мог бы воспользоваться. При первой возможности я положил кинжал себе в карман, вернулся в кабинет Квинтона, запер дверь и дал ему снотворное. Он вообще не хотел разговаривать с Аткинсоном, но я убедил его подать голос и утихомирить этого типа: мне нужно было твердое доказательство, что Квинтон был жив, когда я вышел из комнаты во второй раз. Квинтон лег в оранжерее, а я задержался в кабинете. Я скор на руку и за полторы минуты сделал все, что нужно было сделать. Рукопись я бросил в камин, где она сгорела дотла. Потом я заметил кавычки, которые портили дело, и обрезал их ножницами. На всякий случай я отстриг уголки со всей стопки чистой писчей бумаги. Потом я вышел из комнаты, зная о том, что предсмертная записка Квинтона лежит на столе, а сам он, еще живой, но заснувший, лежит на кушетке в оранжерее.

Последний акт, как вы можете догадаться, был самым отчаянным. Я сделал вид, будто видел Квинтона мертвым, и помчался к нему. Записка задержала вас в кабинете, а я тем временем убил Квинтона, пока вы рассматривали его признание в самоубийстве. Он крепко спал под действием снотворного. Я вложил кинжал в его руку и вогнал ему в сердце. Нож имел такую причудливую форму, что никто, кроме хирурга, не смог бы угадать, под каким углом нужно нанести удар. Интересно, заметили ли вы это?

Я осуществил свой замысел, но тут произошло нечто необыкновенное. Природа покинула меня. Мне стало плохо. Я испытал такое чувство, как будто совершил нечто ужасное. Голова рас­калывалась на части. Я находил какое-то болезненное удовольствие в стремлении пойти и признаться во всем кому-нибудь, чтобы не жить наедине с таким бременем, если я женюсь и заведу детей. Что со мной творится? Безумие... или просто угрызения совести, как в стихах Барона? Все, больше не могу писать.

Джемс Эрскин Хэррис".

 

Отец Браун аккуратно сложил письмо и убрал его в нагрудный карман как раз в тот момент, когда у ворот позвонили в колокольчик и на дороге заблестели мокрые плащи полицейских.

4 Ты победил, галилеянин (лат.).

 

 

 

Книжный Клуб "Клуб Семейного Досуга"

2020

 

ISBN 978-617-12-7486-0 (epub)

 

Никакая часть данного издания не может быть

скопирована или воспроизведена в любой форме

без письменного разрешения издательства

 

Электронная версия создана по изданию:

 

 

 

Уважаемые правообладатели!

Мы приняли все возможные меры, чтобы найти вас и договориться о приобретении прав на использование в нашей книге переведенных вами текстов. Однако информация по этому вопросу отсутствует.

Пожалуйста, по вопросам предъявления авторских прав на перевод размещенных в книге текстов обращайтесь в издательство "Книжный Клуб "Клуб Семейного Досуга" (тел. 057-783-88-89).

 

Вступительная статья Н. Трауберг

 

Дизайнер обложки Анастасия Попова

 

 

Ґілберт Кіт Честертон є одним із видатних представників детективної літератури ХХ ст. Його численні романи стали класикою, але особливої популярності Честертон набув за свої оповідання про отця Брауна. Цей тихий і спокійний священик не будує великих теорій і не намагається навернути злочинця на праведну путь, але з властивою йому іронією й майстерністю розкриває найзаплутаніші справи. Витончений гумор, незвичайні методи розслідування, яскраві персонажі не залишать байдужим і досвідченого читача.

До цієї збірки творів увійшли найкращі оповідання Честертона про отця Брауна.

 

Честертон Г. К.

Ч-51 Все тайны отца Брауна : рассказы / Гилберт Кит Честертон ; вступит. статья Н. Трауберг. - Харьков : Книжный Клуб "Клуб Семей­ного Досуга", 2020. - 832 с.

 

ISBN 978-617-12-7133-3

 

Гилберт Кит Честертон - один из крупнейших представителей детективной литературы ХХ в. Его многочисленные романы стали классикой, но особую популярность Честертону принесли рассказы об отце Брауне. Этот тихий и спокойный священник не строит великих теорий и не пытается наставить преступника на путь истинный, но с присущей ему иронией и изяществом раскрывает самые запутанные дела. Тонкий юмор, необычные методы расследования преступлений, яркие персонажи не оставят равнодушным и искушенного читателя.

В данное собрание сочинений вошли лучшие произведения Честертона об отце Брауне.

 

УДК 821.111

 

 

? Перевод Н. Трауберг, наследники, 2013

? Перевод Р. Облонская, наследники, 2013

? Перевод В. Хинкис, наследники, 2013

? Перевод И. Бернштейн, наследники, 2013

? DepositPhotos.com / Marisha, miroslav_1, andrewroland, palinchak, Veneratio, обложка, 2020

? Книжный Клуб "Клуб Семейного Досуга", художественное оформление, 2020

 

 

Сапфировый крест

 

Между серебряной лентой утреннего неба и искрящейся зеленой лентой моря к Хариджскому причалу пристал пароход. Он выпустил на берег беспокойный рой темных фигур, и человек, за которым мы последуем, ничем не выделялся среди них... Да он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания, кроме, разве что, некоторого несоответствия между нарядностью выходного костюма и официальной строгостью лица. Одет он был в легкий светло-серый пиджак, белый жилет и соломенную шляпу серебристого цвета с пепельно-голубой лентой. Из-за светлой одежды тощее лицо его казалось темнее, чем оно было на самом деле. Короткая черная бородка мужчины придавала ему определенное сходство с испанцем и одновременно наводила на мысль о гофрированных круглых воротниках елизаветинских времен. С сосредоточенностью человека, которому нечем заняться, он курил сигарету. Глядя на него, никто не догадался бы, что под светлым пиджаком скрывается заряженный револьвер, в кармане белого жилета - удостоверение полицейского, а под соломенной шляпой - один из величайших умов Европы, ибо это был сам Валантэн, глава парижской полиции и самый знаменитый сыщик в мире. Он направлялся из Брюсселя в Лондон, чтобы произвести там самый громкий арест века.

Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец смогла выследить великого преступника, который из Гента переехал в Брюссель, а из Брюсселя перебрался в Хук ван Холланд. Было решено, что он захочет воспользоваться суматохой, вызванной евхаристическим конгрессом, чтобы осесть в Лондоне. Вероятно, он мог путешествовать под видом какого-нибудь неприметного церковнослужителя или секретаря, приехавшего на съезд духовенства, впрочем, полной уверенности в этом у Валантэна, раз­умеется, не было. Ни в чем нельзя быть уверенным, когда речь идет о Фламбо.

Прошло уже много лет с тех пор, как этот колосс преступности неожиданно перестал держать мир в волнении; и когда он затих (поговаривают, причиной тому была смерть Роланда), на земле воцарилось великое спокойствие. Но в лучшие свои дни (я конечно же имею в виду его худшие дни) Фламбо был велик и повсеместно известен не меньше, чем кайзер. Почти каждое утро газеты приносили весть о том, что новое дерзкое преступление позволило ему избежать преследования за предыдущее. Это был отчаянный гасконец огромного роста и богатырского сложения. О шутках этого атлета ходили самые невероятные легенды. Рассказывали, как однажды он перевернул следователя вверх ногами и наступил ему на голову ногой, "чтобы прочистить ему мозги"; как он бежал по Рю де Риволи, неся под мышками по полицейскому. Правда, справедливости ради нужно сказать, что огромную силу свою он пускал в ход чаще всего для подобных бескровных, хоть и унизительных для жертвы выходок; он был вором и крал изобретательно и с размахом. Каждая его кража могла стать новым грехом и была настолько неповторима, что заслуживала того, чтобы посвятить ей отдельный рассказ. Это он организовал в Лондоне знаменитую "Тирольскую молочную компанию", которая не владела ни молочным хозяйством, ни коровами, ни транспортом, ни молоком, зато имела около тысячи подписчиков. Их он обслуживал очень простым способом: собирал по улицам стоящие под дверьми маленькие молочные бидоны и расставлял их у порогов своих клиентов. Это ему удавалось вести довольно оживленную и откровенную переписку с одной юной леди, вся почта которой перехватывалась и проверялась. Для этого он придумал поразительно ловкий прием: фотографировал свои послания через микроскоп и посылал ей фотографии, уменьшенные до крошечных размеров. Многие его проделки отличала удивительная простота. Говорят, что как-то раз под покровом ночи он перекрасил номера всех домов улицы лишь для того, чтобы заманить в ловушку свою очередную жертву. Доподлинно известно, что это Фламбо изобрел переносные почтовые ящики, он расставлял их в пригородах на тихих улочках в расчете на то, что какой-нибудь случайный прохожий опустит туда почтовый перевод. Помимо всего прочего, он был изумительным акробатом; несмотря на большой рост и могучую фигуру, прыгал он, как кузнечик, и мог взобраться на любое дерево не хуже обезьяны. Поэтому великий Валантэн, отправляясь на поиски Фламбо, не со­мневался, что приключения его не закон­чатся, когда он его разыщет.

Но как его найти? Этого великий сыщик еще не решил.

Фламбо был мастером по части грима и маскировки, но в его внешности было такое, чего он не мог скрыть, - это необыкновенный рост. Если бы острый глаз Валантэна углядел высокую торговку яблоками, высокого гренадера или даже подозрительно высокую герцогиню, он мог бы незамедлительно арестовать их. Но среди пассажиров поезда, на который он сел, не было никого, похожего на переодетого Фламбо больше, чем замаскированная кошка может походить на жирафа. В своих попутчиках с парохода он не сомневался, тех же, кто сел в поезд в Харидже или подсаживался на промежуточных станциях, было всего шестеро. Это коренастый железнодорожный служащий, едущий до конечной станции, три невысоких огородника, подсевших на третьей остановке, одна вдова совсем маленького роста, направляющаяся в Лондон из какого-то крохотного эссекского городка, и такой же низкорослый католический священник, едущий из какой-то крохотной эссекской деревушки. Увидев последнего, Валантэн махнул рукой и чуть не рассмеялся. Этот маленький священник был живым воплощением скучных серых долин востока Англии, которые проплывали за окном. Лицо у него было круглое и бесцветное, как норфолкская лепешка, а глаза - пустые, как Северное море, он с трудом удерживал несколько коричневых бумажных свертков и пакетов, которые то и дело норовили выпасть у него из рук. Евхаристический конгресс наверняка сорвал с насиженных мест множество подоб­ных существ, слепых и беспомощных, как крот, которого вытащили из норы. Валантэн по-французски сурово относился к религии и священников не любил. Однако ничто не мешало ему испытывать к ним жалость, а этот мог вызвать жалость у кого угодно. У него с собой был большой потрепанный зонтик, который постоянно падал на пол, он, похоже, даже не знал, что ему делать с билетом. С простодушием идиота он всем рассказывал, что ему нужно быть осторожным, потому что в одном из коричневых бумажных пакетов он везет с собой что-то, сделанное из "чистого серебра с голубыми камнями". Это удивительное смешение эссекского простодушия с воистину святой простотой удивляло француза всю дорогу до Тоттнема, где священник со всеми своими свертками наконец сошел (кое-как) и вернулся за позабытым зонтиком. Снова увидев его в вагоне, Валантэн был даже так добр, что посоветовал ему не рассказывать всем вокруг о серебре, если хочет доставить его в целости и сохранности. Впрочем, с кем бы Валантэн ни разговаривал, бдительности он не терял, и глаза его внимательно рассматривали любого, богатого или бедного, мужчину или женщину, чей рост был близок к шести футам, поскольку рост Фламбо был шесть футов четыре дюйма.

Как бы то ни было, на вокзале Ливерпуль-стрит он сошел в полной уверенности, что пока что не пропустил преступника. Потом он съездил в Скотленд-Ярд официально оформить свое пребывание в городе и договориться о том, чтобы в случае необходимости ему предоставили помощь. Выйдя из полицейского управления, он закурил очередную сигарету и отправился бродить по Лондону. Прохаживаясь по улицам и площадям позади Виктории, он неожиданно остановился. Перед ним была старая тихая, словно застывшая, типично лондонская площадь. Высокие плоские дома вокруг казались одновременно богатыми и необитаемыми. Площадка с кустами в самой ее середине напоминала затерянный в Тихом океане зеленый островок. Одна из четырех сторон площади была значительно выше остальных, как кафедра в зале, и эта ровная линия разбивалась зданием, которое казалось здесь совсем не к месту, но придавало всей площади особое очарование. Это был ресторан, выглядевший так, словно каким-то образом случайно переместился сюда из Сохо. Карликовые растения в горшочках, длинные белые в лимонно-желтую полоску шторы - чужеродной красотой своей дом этот притягивал к себе взгляд. Он возвышался над всеми остальными зданиями, и высокая лестница, ведущая к парадной двери, чуть ли не на уровне второго этажа, очень напоминала пожарный выход - еще одна типично лондонская нелепость. Валантэн долго стоял перед этим зданием, он курил и рассматривал полосатые занавески.

Самое удивительное в чудесах то, что иногда они случаются. Несколько облаков на небе могут сложиться в форме человеческого глаза. Во время утомительного и скучного путешествия можно увидеть одинокое дерево, выделяющееся на фоне пустынного пейзажа, точно как вопросительный знак. Я сам не так давно видел и то и другое. Нельсон умирает в миг победы, а человек по фамилии Вильямсон совершенно случайно убивает человека, фамилия которого - Вильямсон... Звучит как отчет о детоубийстве. Короче говоря, в жизни есть место чудесному совпадению, которое может постоянно ускользать от людей прозаического склада ума. Как прекрасно сказано в парадоксе По, мудрость должна полагаться на непредвиденное.

Аристид Валантэн был настоящим французом, а ум француза - это чистый ум и ничего больше. Нет, он не был "мыслящей машиной", поскольку это бессмысленное понятие - не более чем выдумка современных фаталистов и материалистов. Машина является машиной как раз потому, что не может мыслить. Он был мыслящим человеком, при этом прямым и простым. За его поразительным успехом, казавшимся настоящим чудом, стояла обычная четкая французская мысль и железная логика. Французы удивляют мир не парадоксами, а воплощением в жизнь азбучных истин. Они доводят их до... Вспомните Французскую революцию. Но именно поскольку Валантэн понимал, что такое разум, он понимал и пределы разума. Только человек, не знающий ничего о машинах, может говорить о езде без горючего; только человек, не знающий ничего о разуме, может говорить о мышлении, лишенном крепких фундаментальных предпосылок. Сейчас у Валантэна крепких предпосылок не было. В Харидже Фламбо не обнаружился, и если он и находился в Лондоне, то мог быть кем угодно, от долговязого бродяги в Уимблдон-коммон до высокого распорядителя застолья в гостинице "Метрополь". Для таких ситуаций, как эта, когда совершенно непонятно, в какую сторону направляться дальше, у великого сыщика имелся особый метод.

В подобных ситуациях он полагался на случай. Когда действовать разумно было нельзя, он спокойно и методично действовал безрассудно. Вместо того чтобы ходить по "правильным" местам (банки, полицейские участки), встречаться с нужными людьми, он начинал ходить по местам "неправильным", заходил в каждый попавшийся на дороге пустой дом, осматривал каждый cul-de-sac2, не пропускал ни одной грязной, заваленной мусором улочки, сворачивал во все закоулки, которые бесцельно уводили его в сторону. И на это безумство у него было вполне логическое объяснение. Он говорил, что, если след есть, это худший путь, если же следа нет - это лучший путь, поскольку оставался шанс, что, если что-то необычное привлекло внимание преследователя, оно точно так же могло привлечь внимание преследуемого. Откуда-то ведь нужно начинать, и лучше начинать с того места, где другой мог остановиться. Что-то в крутизне лестницы, ведущей к двери, что-то в спокойствии и необычности ресторана тронуло сыщика за душу, и он решил действовать наудачу. Он поднялся по лестнице, сел за столик у окна и заказал чашечку черного кофе.

Было позднее утро, а он еще не завтракал, о чем ему напомнили остатки чужого завтрака на соседнем столике. Добавив к заказу яйцо-пашот, он стал рассеянно сыпать в кофе белый сахар, думая о Фламбо. Валантэн вспоминал, как Фламбо удавалось уходить от преследования: один раз он использовал для этого маникюрные ножнички, а в другой раз поджег дом; однажды сослался на то, что ему нужно заплатить за письмо без марки, и улизнул прямо из-под носа, а как-то собрал толпу желающих посмотреть в телескоп на комету, которая могла уничтожить Землю. Глава парижской полиции не сомневался, что его сыщицкий мозг ничем не хуже мозга преступника, и был прав, но при этом четко осознавал разницу. "Преступник - творец, сыщик - всего лишь критик", - подумал он, горько улыбнулся и медленно поднес чашку кофе к губам и тут же опустил. Вместо сахара он насыпал в напиток соль.

Валантэн посмотрел на сосуд, из которого взял белый порошок. Вне всякого сомнения, это была сахарница. Точно так же предназначенная для сахара, как коньячная бутылка предназначена для коньяка. Почему же в нее насыпана соль? Осмотрев стол, он увидел другие привычные сосуды. Да, вот две солонки, обе полны до краев. Может быть, приправы, находящиеся в солонках, чем-то отличаются? Попробовал - сахар! После этого он со значительно возросшим интересом осмотрелся кругом: нет ли здесь других следов столь оригинального художественного вкуса, который заставил кого-то насыпать сахар в солонки, а соль - в сахарницу? Если не обращать внимания на странное пятно какой-то темной жидкости на белых обоях, ресторан казался самым обычным, чистым и уютным местом. Позвонив в колокольчик, он подозвал официанта.

Когда служитель - растрепанный, со слегка затуманенными в столь ранний час глазами - торопливо подошел, сыщик (который был не чужд простейших форм юмора) попросил его попробовать сахар и сказать, соответствует ли он высокой репутации заведения. Это привело к тому, что официант неожиданно зевнул и проснулся.

- У вас что, принято каждое утро так тонко подшучивать над посетителями? - поинтересовался Валантэн. - Не кажется ли вам, что шутка с подменой сахара солью несколько устарела?

Официант, когда ему стала понятна ирония, заикаясь заверил его, что ни у кого не было намерения делать это специально и что произошла просто нелепая ошибка. Он поднял сахарницу, посмотрел на нее, поднял солонку и так же внимательно повертел ее перед глазами. Удивленное выражение на его лице проступало все отчетливее. Наконец он, коротко извинившись, убежал и вернулся через несколько секунд с хозяином ресторана. Тот тоже осмотрел сначала сахарницу, потом солонку и тоже пришел в удив­ление.

И вдруг официанта осенило.

- Так это, наверное, - захлебываясь, затараторил он, - это, наверное, те двое священников.

- Какие двое священников?

- Ну, те двое, которые плеснули супом в стену.

- Плеснули супом в стену? - удивленно повторил Валантэн, посчитав, что это, должно быть, какая-то необычная итальянская метафора.

- Да, да! - возбужденно воскликнул служитель и указал на темное пятно на белых обоях. - Вон туда на стену плеснули.

Тогда Валантэн перевел вопросительный взгляд на хозяина, и тот пришел на помощь с более подробным рассказом.

- Да, сэр, - сказал он. - Совершенно верно, хотя я не думаю, что это имеет какое-то отношение к сахару и соли. Двое священников сегодня утром, очень рано, как только мы открыли ставни, зашли и заказали бульон. Оба выглядели вполне приличными, спокойными людьми. Потом один расплатился и ушел, а второй (он сразу показался мне копушей) задержался еще на пару минут, вещи свои собирал. Потом и он ушел, только, перед тем как вый­ти, буквально за секунду до того, как выйти на улицу, взял свою чашку, наполовину полную, и выплеснул ее содержимое на стену. Я тогда был в задней комнате, официант тоже, и, когда мы выбежали, в зале уже никого не было, только вот это пятно красовалось на стене. Особого вреда тут нет, но это было проделано настолько нагло, что я выбежал на улицу, чтобы догнать этих людей, но они оказались уже слишком далеко. Я только успел заметить, что они свернули за угол на Карстарс-стрит.

Сыщик вскочил, надел шляпу и взял трость. Он уже давно решил, что в бездонной тьме неведения ему должно следовать в направлении, обозначенном первым же указующим перстом, каким бы необычным он ни выглядел. Этот перст казался до­статочно необычным. Заплатив по счету и хлопнув стеклянной дверь­ю, вскоре он уже заворачивал за угол на Карстарс-стрит.

К счастью, даже в такие волнительные минуты он не терял бдительности. Когда он торопливо прошел мимо одной из лавок, что-то привлекло его внимание и заставило вернуться. Оказалось, это была лавка торговца фруктами. На открытом прилавке тесными рядами были аккуратно расставлены ящики с разно­образными товарами, каждый из которых снабжен табличкой с названием и ценой. В двух, самых больших, возвышались две горки, одна из апельсинов, другая из орехов. На горке орехов лежала картонная карточка, на которой синим мелом было жирно написано: "Свежайшие апельсины, 2 шт. - пенни". На горке апельсинов кра­совалось такое же совершенно четкое и однозначное описание: "Лучшие бразильские орехи, 1 унц. - 6 пенсов". Месье Валантэн посмотрел на эти ценники и почувствовал, что уже сталкивался с таким утонченным чувством юмора, и не так давно. Он указал на эту неточность краснощекому продавцу за прилавком, который угрюмо посматривал по сторонам. Торговец ничего не сказал, но резким движением поменял местами карточки. Сыщик, элегантно опираясь на трость, продолжил осмотр прилавка. Наконец он сказал:

- Прошу прощения за то, что отвлекаю вас, сэр, но я бы хотел задать вопрос из области экспериментальной психологии и ассоциативности мышления.

Краснощекий зеленщик смерил его взглядом, не предвещавшим приятной беседы. Но Валантэн, покручивая тростью, продол­жил самым жизнерадостным тоном.

- Каким образом, - спросил он, - два ошибочно расположенных ценника на прилавке торговца фруктами напоминают нам о священнике, приехавшем по делам в Лондон? Или, если я выражаюсь недостаточно понятно, что за мистическая ассоциация связывает идею об орехах, обозначенных как апельсины, с идеей о двух священнослужителях, один из которых высокий, а второй низкий?

Тут глаза торговца полезли из орбит, как у улитки, на секунду показалось, что он бросится на незнакомца. Наконец, едва сдерживая ярость, он заговорил:

- Не знаю я, какое вам до этого дело, но если вы их знаете, можете им от меня передать, что я им их тупые башки поотбиваю, если они еще раз перевернут мои яблоки. И мне все равно, попы они или не попы!

- О! - голосом, полным сочувствия, воскликнул сыщик. - Они в самом деле перевернули ваши яблоки?

- Один из них, - продолжал горячиться продавец. - По всей улице раскатились! Я бы поймал этого болвана, так яблоки собрать надо было.

- А куда пошли эти попы?

- Вон по той второй дороге по левую руку вверх, а потом через площадь, - быстро ответил краснощекий.

- Спасибо, - бросил Валантэн и растворился в воздухе, будто фея. На дальней стороне следующей площади он увидел полицейского и подбежал к нему. - Это срочно, констебль, вы не видели двух священников в широкополых шляпах?

Полицейский тихо засмеялся:

- Как же не видел? Видел, сэр, и мне сдалось, что один из них пьяный был. Он остановился прямо посреди дороги и с таким удивленным видом...

- Куда они пошли? - не дал ему договорить Валантэн.

- Вон там сели на один из тех желтых омнибусов, - ответил постовой. - До Хампстеда.

Валантэн показал ему свое удостоверение и скороговоркой выпалил:

- Я за ними. Найдите двух человек, мне нужна помощь, - и помчался через дорогу так целеустремленно, что дюжий полицейский без лишних вопросов послушно бросился исполнять поручение. Через полторы минуты французского сыщика на противоположном тротуаре нагнали инспектор и какой-то человек в штатском.

- Итак, сэр, - спросил инспектор, деловой улыбкой давая понять, что осознает всю важность ситуации, - чем мы можем?..

Валантэн выбросил вперед трость.

- В омнибус! Все расскажу на империале, - выкрикнул он и метнулся к стоянке, ловко лавируя между потоками карет и машин. Когда все трое, тяжело дыша, заняли места на втором этаже желтого омнибуса, инспектор сказал:

- На такси мы бы доехали в четыре раза быстрее.

- Верно, - спокойно ответил их предводитель, - если знать, куда ехать.

- Так куда же мы едем? - не без удивления поинтересовался его помощник.

Нахмурившись, Валантэн сделал несколько долгих затяжек, потом вынул изо рта сигарету и сказал:

- Если знаешь, что у человека на уме, иди на шаг впереди него, но если хочешь угадать, что у него на уме, держись за ним. Он сбивается с пути - и ты сбивайся с пути, он останавлива­ется - и ты останавливайся, он идет медленно - и ты иди медленно. Это даст возможность увидеть то же, что видел он, и дей­ст­вовать так же, как действовал он. Все, что мы сейчас можем, - это смотреть в оба и попытаться не пропустить что-нибудь необычное.

- На что же нам смотреть? - поинтересовался инспектор.

- На все, - ответил Валантэн и снова погрузился в сосредоточенное молчание. Стало ясно, что дальнейшие расспросы не имеют смысла.

Омнибус медленно полз по улицам северного района, как казалось преследователям, уже много часов. Великий детектив дальнейших объяснений не давал, и его спутники, возможно, почувствовали неосознанное и все возрастающее сомнение в правильности своего решения прийти ему на помощь. Возможно, также они почувствовали и неосознанное и все возрастающее чувство голода, поскольку время обеда уже давно прошло, а бес­конечные дороги северных лондонских предместий все увеличивались и увеличивались в длину, словно какой-то гигантский телескоп. Это была одна из тех поездок, когда путешественника не покидает мысль, что он вот-вот доберется до края белого света, пока не обнаруживает, что всего лишь въезжает в Тафнелл-парк. Лондон с его грязными тавернами и унылыми кустами остался позади, потом каким-то невообразимым образом снова показался впереди, на этот раз в виде оживленных широких улиц и кичливых гостиниц. Это напоминало путешествие по тринадцати разным городам и городишкам, расположившимся рядом друг с другом. Хмурые зимние сумерки уже начали сгущаться над дорогой, но парижский сыщик сидел по-прежнему молча и сосредоточенно рассматривал проплывающие по обеим сторонам фасады домов. К тому времени, когда они выехали из Камден-тауна, полицейские уже почти заснули, по крайней мере, они резко встрепенулись, когда Валантэн неожиданно вскочил, схватил­ся за плечи обоих спутников и закричал, чтобы кучер остановился.

Они скатились по ступенькам, не имея понятия, зачем их заставили выходить, и, когда повернулись за объяснениями к Валантэну, увидели, что тот торжествующе указывает пальцем на окно в доме на левой стороне дороги, большое окно, которое являлось частью роскошного с позолотой фасада гостиницы. Эта часть здания, украшенная вывеской "Ресторан", предназначалась для обедов респектабельной публики. Окно с матовым узорчатым стеклом, как и у всех остальных окон фасада, выделялось лишь одним: прямо посередине на нем зияла большая черная дыра, напоминающая лунку во льду.

- Вот он, наш ключ, наконец-то! - воскликнул Валантэн, размахивая тростью. - Дом с разбитым окном.

- Какое окно? Какой ключ? - растерянно переспросил его главный помощник. - С чего вы взяли, что это может иметь к ним какое-то отношение? Вы можете это доказать?

Валантэн в сердцах чуть не сломал бамбуковую трость.

- Доказать? - вскричал он. - Черт побери, ему нужны доказательства! Ну разумеется, шансы двадцать против одного, что это не имеет к ним никакого отношения. Но что мне остается сделать? Неужели вы не понимаете, что мы можем либо ухватиться за этот шанс, либо ехать по домам спать?

С этими словами он решительно направился в ресторан. Его спутники последовали за ним, и вскоре они уже сидели за небольшим столиком, поглощали поздний обед и рассматривали отверстие в стекле с другой стороны. Впрочем, ясности от этого не прибавилось.

- У вас, я вижу, окно разбито, - сказал Валантэн официанту, расплачиваясь.

- Да, сэр, - ответил тот, склонился над столом и принялся усердно пересчитывать мелочь. Когда Валантэн молча положил перед ним солидные чаевые, официант не сильно, но заметно оживился. - Да, сэр, - распрямившись, добавил он. - Очень странная история, сэр.

- Да? А что произошло? - как будто из праздного любопытства поинтересовался сыщик.

- Вошли два господина в черных одеждах, - пояснил официант. - Ну, из тех священников заграничных, которых сейчас полно в городе. Перекусили. Потом один из них расплатился и ушел. Второй как раз тоже направился к выходу, когда я еще раз посмотрел на деньги и обнаружил, что он заплатил в три раза больше, чем следовало. "Постойте, - говорю я тогда этому парню, он уже почти за дверь вышел. - Вы заплатили слишком много". - "В самом деле?" - говорит он спокойно так. "Да", - говорю и беру чек, чтобы показать ему, гляжу на него и ничего не по­нимаю.

- Что вы имеете в виду?

- Я готов хоть на семи Библиях поклясться, что на счете я писал "4 пенс.", а теперь там совершенно четко было "14 пенс."!

- Надо же! - негромко воскликнул Валантэн, но глаза его пылали. - И что потом?

- Священник у двери и глазом не моргнул. "Прошу прощения, что спутал ваши счета, - говорит, - но пусть это будет платой за окно". Я ему: "Какое окно?" А он мне: "Которое я сейчас разобью". Берет зонтик и пробивает в стекле эту дырку.

Все трое полицейских изумленно воскликнули, а инспектор тихо произнес: "Мы что, за сумасшедшими гонимся?" Официант, похоже, довольный произведенным эффектом, продолжил удивительный рассказ.

- Меня это так удивило, что на несколько секунд я замер как вкопанный, просто не мог сдвинуться с места. Священник пре­спокойно вышел, присоединился к своему другу, вместе они свернули за угол и там так припустили на Баллок-стрит, что я, хоть и собирался, ни за что бы их не догнал!

- Баллок-стрит! - вскричал сыщик и устремился на эту улицу, должно быть, с не меньшей скоростью, чем странная пара, которую он преследовал.

Погоня продолжалась. Теперь преследователи шли между голых кирпичных стен, по похожим на туннели мрачным пустынным улицам; улицам, на которых почти не было не только фонарей, но даже и окон; бесконечно долгим улицам, которые, видимо, состояли сплошь из тыльных сторон самых разнообразных зданий, собранных со всего города. Смеркалось, и даже лондонские полицейские уже с трудом понимали, в каком точно направлении шагают. Инспектор все же был почти уверен, что они должны были выйти на какую-то часть Хампстед-хита. Неожиданно фиолетовые сумерки прорезал свет освещенной газовым фонарем круглой выпуклой витрины, похожей на большой иллюминатор. Оказалось, это кондитерская. Валантэн остановился, постоял пару секунд и вошел в магазин. Походив с серьезным видом между празднично-яркими витринами с пестрым товаром, он тщательно выбрал тринадцать шоколадных трубочек и медленно направился к прилавку. Сыщик явно подыс­кивал повод завязать разговор, но оказалось, это было излишне.

Нескладную неопределенного возраста продавщицу элегантный француз заинтересовал не больше любого другого покупателя. Лишь профессиональное любопытство заставило ее окинуть его беглым взглядом. Однако, когда в дверях появился инспектор в синей форме, сонная пелена с ее глаз спала.

- Если вы по поводу того пакета, - сказала она, - так я его уже отослала.

- Пакета? - повторил Валантэн, теперь настала его очередь проявить любопытство.

- Ну, того пакета, который оставил джентльмен... Джентльмен-священник.

- Ради всего святого, - весь подавшись вперед, воскликнул Валантэн, впервые проявляя настоящее волнение, - ради всего святого, расскажите подробно, что произошло.

- Ну так... - неуверенно начала женщина. - Зашли ко мне два священника, где-то с полчаса назад, купили мятных леденцов, поговорили немного... Ну а потом вышли и пошли в сторону Хита, но через секунду один из них снова забегает ко мне и говорит, забыл я, мол, тут пакет. Ну, я посмотрела кругом, никакого пакета не нашла. Он тогда и говорит: "Ничего страшного, но если найдется, пошлите его, пожалуйста, по такому-то адресу". Называет мне адрес и дает шиллинг за хлопоты. А потом я, хоть и думала, что везде смотрела, нашла-таки его пакет, в коричневую бумагу завернутый, ну и послала по тому адресу, что он оставил. Адреса я сейчас не вспомню, но где-то в Вестминстере. Дело-то вроде как важное, вот я и подумала, что за ним полиция пришла.

- Пришла, - коротко согласился Валантэн. - Хампстед-хит далеко отсюда?

- Прямо по улице - пятнадцать минут, - сказала женщина, - и выйдете прямиком в парк.

Валантэн выскочил из магазина и побежал. Его спутники неохотно припустили трусцой следом за ним.

Улица, по которой они бежали, была узкой и зажатой тенями, поэтому, неожиданно оказавшись под открытым бескрайним небом, они с удивлением обнаружили, что вечер был еще достаточно светлым и чистым. Идеальный сине-зеленый, как павлинье перо, купол опускался, отсвечивая позолотой, в темнеющие деревья и чернильные дали. Прозрачные зеленые сумерки сгустились как раз настолько, что позволяли заметить на небе кристаллики первых звезд. Последние остатки дневного света собрались в золотистое свечение по краю Хампстеда и в той популярной среди лондонцев низине, которая зовется Юдолью здоровья. Отдыхающие, которых всегда полно в этом месте, еще не все разошлись; несколько пар все еще темнели на скамейках бесформенными очертаниями, с далеких невидимых каруселей доносились радостные крики девушек. Величие небес сгущалось в сумерки и окутывало тьмой надменную человеческую пошлость. Стоя на краю склона и окидывая взглядом долину, Валантэн узрел то, что искал.

В этой бескрайней дали среди черных расстающихся пар была одна, особенно черная, которая не расставалась... Пара в церковных одеждах. Хоть они и казались не больше муравья, Валантэн сумел рассмотреть, что один из них был значительно ниже другого. Не­смотря на то что второй сутулился, как ученый человек, проведший жизнь за книгами, и поведение его совершенно ничем не привлекало к себе внимания, сыщик определил, что рост его значительно выше шести футов. Сжав челюсти, Валантэн двинул­ся вперед, нетерпеливо покручивая трость. Когда расстояние между ними заметно сократилось и черные фигуры увеличились, будто в огромном микроскопе, он увидел нечто такое, что удивило его, хотя и не оказалось для него полной неожиданностью. Кем бы ни был высокий священник, насчет личности низкого у него не осталось ни малейшего сомнения. Это был его попутчик по хариджскому поезду, не­уклюжий маленький кюре из Эссекса, которому он советовал не распространяться о содержимом его коричневых бумажных пакетов.

Итак, наконец-то все сложилось в более-менее понятную картину. Утром, когда Валантэн наводил справки, он узнал, что некий отец Браун из Эссекса везет на конгресс серебряный крест с сап­фирами, очень ценную реликвию, чтобы показать его кому-то из заграничных коллег. Несомненно, это и есть то "что-то из чистого серебра с голубыми камнями", а отец Браун - это, несомненно, и есть маленький наивный разиня, который ехал с ним в одном вагоне. Нет ничего удивительного в том, что то, что узнал Валантэн, сумел узнать и Фламбо. Фламбо узнал все. К тому же стоит ли удивляться, что Фламбо, проведав о сапфировом кресте, решил похитить его; это так же естественно, как сама естественная история. И уж точно нечего сомневаться, что Фламбо запросто обведет вокруг пальца такую овцу, как человек с зонтом и бумажными свертками. Он из тех людей, кого кто угодно может увести за собой на веревке хоть на Северный полюс. Такому актеру, как Фламбо, ничего не стоило, переодевшись священником, заманить его в Хампстед-хит. Пока что преступный замысел был как будто понятен, и если священник своей беспомощностью вызвал у Валантэна лишь жалость, то к Фламбо, который опустился до обмана такой доверчивой жертвы, сыщик теперь испытывал чуть ли не презрение. Однако, когда Валантэн подумал обо всем, что случилось за этот день, обо всем, что привело его к триумфу, он понял, что ему еще предстоит поломать голову, дабы понять, что все это значит и какой в этом смысл. Зачем для похищения серебряного с сапфирами креста понадобилось выливать бульон на стену в ресторане? Какой был смысл называть орехи апельсинами или сначала платить за окна, а потом разбивать их? Поиски-то он довел до конца, но каким-то образом пропустил середину. Когда ему случалось попасть впросак (что происходило достаточно редко), это обычно означало, что он имел в руках улики, указывающие на преступника, но самого преступника упускал. Сейчас же он был готов схватить преступника, но улик так до сих пор и не получил.

Фигуры, которые они преследовали, ползли, как две черные мухи по огромному зеленому склону холма. Они явно были погружены в разговор и, возможно, не задумывались о том, куда их несут ноги, но ноги их несли на холмы Хита, где людей не было и было намного тише. Преследователям, следующим за ними по пятам, пришлось как каким-нибудь охотникам на оленей прятаться за деревьями, припадать к земле за кустами и даже ползать в высокой траве. Столь неудобный способ передвижения тем не менее позволил охотникам приблизиться к дичи настолько близко, что они смогли услышать тихое журчание беседы, однако слов было не разобрать, точно слышалось лишь одно слово - "разум", которое снова и снова повторялось высоким, почти детским голосом. Один раз на краю обрыва, среди густых и беспорядочных зарослей сыщики потеряли из виду две темные фигуры. Следующие десять минут прошли в агонии поисков, но когда их следы снова были найдены, они вывели их к подножию огромного холма, который нависал над залитым светом заходящего солнца пустынным естественным амфитеатром. В этом величественном, но заброшенном месте под деревом стояла старенькая покосившаяся скамеечка. На нее и опустились двое увлеченных серьезным разговором священников. Темнеющий горизонт все еще восхити­тельно отливал зеленью и золотом, но небесный купол теперь все больше утрачивал павлинью зелень и все больше набирался павлиньей синевы, а звезды все больше и больше походили на сверкающие бриллианты. Молча делая руками знаки своим помощникам, Валантэн каким-то образом исхитрился подползти к большому ветвистому дереву. Заняв позицию за его стволом, затаив дыхание, он прислушался и впервые смог разобрать разговор странных священников.

После полутора минут подслушивания его охватило жуткое сомнение. Может статься, что он затащил двух английских поли­цейских на просторы ночного парка ради затеи, в которой смысла было не больше, чем в поисках фиг на ветках чертополоха, заросли которого темнели не так далеко. Дело в том, что священники разговаривали так, как и полагается священникам: благочестиво, учено и степенно, обсуждали они самые бесплотные загадки бо­гословия. Маленький эссекский священник говорил просто и спокой­но, подняв круглое лицо к разгорающимся звездам, его спутник отвечал, склонив голову, словно был недостоин на них смотреть. Но более богословской беседы нельзя было услышать ни в белой итальянской церкви, ни в черном испанском соборе.

Первое, что он услышал, было окончанием предложения отца Брауна, которое звучало так:

- ...Что они на самом деле имели в виду в Средние века, говоря о непорочности высших сил.

Высокий священник кивнул склоненной головой и сказал:

- Да, эти современные язычники обращаются к их разуму, но разве может кто-то смотреть на эти миллионы вселенных и не чувствовать, что там наверху могут существовать и такие удивительные миры, в которых разум совершенно неразумен?

- Нет, - ответил другой священник, - разум всегда разумен, даже в самых дальних закоулках лимба и на затерянных границах материального мира. Я знаю, люди ставят в укор церкви, что она якобы преуменьшает значение разума, но на самом деле все обстоит как раз наоборот. На земле лишь церковь ставит разум превыше всего остального. На земле лишь церковь утверждает, что сам Бог ограничен рамками разума.

Его собеседник поднял строгое лицо к звездному небу и произнес:

- Но, кто знает, быть может, в этой безграничной Все­ленной...

- Безграничной только физически! - с большим чувст­вом возразил маленький священник, резко повернувшись к собеседнику. - Не безграничной в смысле отхода от законов истины.

За деревом Валантэн в молчаливой ярости впился ногтями в кору ствола. Ему уже слышались смешки английских сыщиков, которых он, доверившись своему чутью, завел так далеко только ради того, чтобы послушать метафизические рассуждения двух тихих служителей церкви. В нетерпении он прослушал не менее вдохновенный ответ высокого священника, а когда снова начал прислушиваться, опять говорил отец Браун:

- Разум и справедливость царят и на самой дальней и одинокой звезде. Взгляните на эти звезды. Разве они не похожи на алмазы и сапфиры? Вы можете представить любые, хоть самые безумные ботанические или геологические формы. Каменные леса с бриллиантовыми листьями, луну в виде циклопических размеров сапфира, но не думайте, что подобная безумная астрономия может иметь хотя бы малейшее значение для разума и чувства справедливости. На опаловых равнинах, под утесами из жемчуга на доске объявлений все равно будет начертано: "Не укради".

Валантэн, сраженный первой по-настоящему большой глу­постью, совершенной в своей жизни, как раз поднимался, чтобы как можно незаметнее и быстрее удалиться, но что-то в молчании высокого священника заставило его остановиться, чтобы до­ждаться его ответа. Когда тот наконец заговорил, голова его была низко наклонена, руки лежали на коленях. Он просто произнес:

- Что ж, возможно, иные миры выше нашего разума. Загадка небес непостижима, и я могу лишь склонить перед ней голову. - А потом, все так же не поднимая головы и не меняя интонации, он добавил: - Просто отдайте мне сапфировый крест. Здесь мы совершенно одни, и я могу разорвать вас на куски, как соломенную куклу.

Совершенно неизменившийся голос и полное спокойствие заставили эти неожиданные слова прозвучать особенно зловеще. Но маленький хранитель реликвии всего лишь повернул голову на какую-то долю градуса. Его простодушное лицо было все так же обращено к звездам. Возможно, он просто не понял. Или понял и окаменел от страха.

- Да, - сказал высокий священник все тем же тихим голосом и не шевелясь, - да, я - Фламбо. - Потом, немного помолчав, произнес: - Так что, отдадите крест?

- Нет, - односложный ответ прозвучал как-то странно.

Совершенно неожиданно Фламбо сбросил с себя маску скромного служителя церкви. Великий грабитель запрокинул голову и захохотал. Смеялся он негромко, но долго.

- Нет! - воскликнул он. - Вы, горделивый прелат, не отдадите мне его. Вы, мелкий простофиля в сутане, мне его не отдадите. А сказать вам почему? Потому что он уже лежит у меня за пазухой.

Человечек повернул к нему показавшееся в сумерках застывшим лицо и неуверенным голосом "личного секретаря", робеющего перед грозным шефом, произнес:

- Вы... уверены в этом?

Фламбо взвыл от удовольствия:

- Честное слово, вы - интереснейший человек! Наблюдать за вами - одно удовольствие, все равно что смотреть трехактный фарс, - голосил он. - Да, болван вы эдакий, я в этом совершенно уверен. Мне хватило ума приготовить фальшивку, и теперь, друг мой, у вас - подделка, а у меня настоящий крест. Это старый трюк, отец Браун... Очень старый.

- Да-да, - промямлил отец Браун и с трудноопределимым выражением лица пригладил рукой волосы. - Да, я слышал о нем.

Гений преступного мира с неожиданным любопытством чуть подался вперед и пристально всмотрелся в маленького деревен­ского священника.

- Слышали? - спросил он. - От кого?

- Я не имею права назвать вам его имя, - бесхитростно сказал человечек. - Тайна исповеди, понимаете. Но этот человек двадцать лет жил в полном достатке, зарабатывая подделыванием бумажных свертков и пакетов. И, видите ли, когда я начал подо­зревать вас, мне сразу вспомнился этот несчастный.

- Начали меня подозревать? - повторил законопреступник, и в его голосе послышались напряженные нотки. - Неужто вам хватило сообразительности что-то заподозрить, когда я завел вас в это пустынное место?

- Нет-нет, - извиняющимся тоном заверил его Браун. - Видите ли, я начал подозревать вас, как только мы встретились. Все дело в небольшой выпуклости на рукаве, там, где вы носите браслет на шипах.

- Дьявол! - вскричал Фламбо. - Откуда вам известно про браслеты на шипах?

- От паствы! - простодушно ответил отец Браун и несколько удивленно приподнял брови. - Когда я служил куратором в Хартлпуле, у меня было трое прихожан, которые носили такие приспособления. Поэтому конечно же, когда у меня с самого начала возникли подозрения, я сделал все, чтобы с крестом ничего не случилось. Извините, но боюсь, что я наблюдал за вами. Поэтому, когда вы наконец подменили пакет, я это заметил и подменил его снова. Потом правильный пакет я отправил в надежное место.

- В надежное место? - повторил Фламбо, и в голосе его впервые не было слышно ликования.

- Вот что я сделал, - все так же невозмутимо продолжал маленький священник. - Я вернулся в ту кондитерскую, сказал, что забыл там пакет, и оставил адрес, куда его отослать, если он сыщется. Я-то знал, что на самом деле ничего там не забывал, но, перед тем как уйти, я специально оставил его, чтобы за мной не мчались с этим ценным предметом, а отослали его моему другу в Вестминстер. - Потом, сокрушенно вздохнув, он добавил: - Этому я тоже научился у того несчастного в Хартлпуле. Он так делал с сумками, которые воровал на вокзалах. Но сейчас он в монастыре. Понимаете, я же священник, я не могу иначе, - добавил он и виновато потер лоб. - Люди рассказывают мне разные вещи.

Фламбо выхватил из внутреннего кармана завернутый в коричневую бумагу пакет и изорвал его в клочья. Внутри не оказалось ничего, кроме бумаги и пары свинцовых слитков. Он вскочил и возвысился над маленьким священником во весь свой огромный рост.

- Я не верю вам! - завопил он. - Не верю я, что такой не­отесанный тюфяк мог такое провернуть! Нет, я думаю, эта штука все еще у вас и, если вы мне ее не отдадите... Черт побери, вокруг никого нет! Если не отдадите - я заберу его силой!

- Нет, - просто произнес отец Браун и тоже встал. - Вы не заберете его силой. Во-первых, потому что у меня его уже на самом деле нет. И, во-вторых, потому что мы не одни.

Фламбо, который уже двинулся на священника, замер.

- За этим деревом, - указал отец Браун, - двое сильных полицейских и величайший в мире сыщик. Как они сюда попали, спросите вы? Разумеется, это я их сюда привел. Каким образом? Если хотите, могу рассказать. Благослови Господи, работая с преступниками, волей-неволей приходится узнавать такие вещи! Понимаете, я не был полностью уверен, что вы - вор, и меньше всего мне хотелось поднимать шум вокруг ни в чем не повинного служителя церкви. Поэтому я просто устроил вам проверку: вдруг бы вы себя чем-то выдали? Человек, как правило, возмущается и устраивает небольшую сцену, если вместо сахара в его кофе оказывается соль. Если этого не происходит, следовательно, у него есть причины не привлекать к себе внимания. Я подменил сахар солью, но вы не стали поднимать шум. Человек, как правило, возражает, когда ему дают тройной счет, и, если он его оплачивает, это говорит о том, что у него есть повод вести себя так, чтобы на него никто не обращал внимания. Я изменил ваш счет, и вы его оплатили.

Казалось, мир вокруг двух облаченных в сутаны мужчин замер в ожидании тигриного прыжка Фламбо, но он стоял, словно околдованный, и молча, с глубочайшим интересом внимал словам отца Брауна.

- Поэтому, - продолжал маленький сельский священник, - поскольку вы следов полиции не оставляли, кто-то же дол­жен был это делать. Во всех местах, куда мы заходили, я делал что-­нибудь такое, из-за чего нас потом вспоминали бы там весь день. Большого вреда я не принес - так, пятно на стене, рассыпанные яблоки, разбитое окно, - но крест был спасен, поскольку святой крест всегда будет спасен. Сейчас он уже в Вестминстере. Я, признаться, даже удивлен, что вы не додумались до ослиного свистка.

- Что-что? - не понял Фламбо.

- О, как хорошо, вы не знаете, что это такое! - обрадовался священник. - Это - плохая штука. Я уверен, вы - слишком порядочный человек для свистуна. Против свистка я был бы бессилен, даже если бы сам пустил в ход кляксы, - у меня слишком слабые ноги.

- Что вы несете? - воскликнул его собеседник.

- Я думал, уж про кляксы-то вы знаете! - приятно удивился отец Браун. - Значит, вы еще не совсем испорчены.

- А сами-то вы, черт подери, откуда знаете про всю эту гадость? - вскричал Фламбо.

Тень улыбки скользнула по круглому простоватому лицу церковника.

- Наверное, потому, что я - простофиля в сутане, - сказал он. - Неужели вам никогда не приходило в голову, что человек, который почти только тем и занят, что выслушивает рассказы людей о своих грехах, должен прекрасно представлять себе зло, на которое способен человек? Но, если честно, не только это помогло мне убедиться, что вы - не настоящий священник.

- А что еще? - обреченно спросил вор.

- Ваши нападки на разум, - сказал отец Браун. - Так себя вести не стал бы ни один богослов.

И, когда он повернулся, чтобы собрать свои пакеты, из-за погруженных во тьму деревьев вышли трое полицейских. Фламбо был натурой артистичной и знал правила игры. Сделав шаг назад, он приветствовал Валантэна глубоким поклоном.

- Не кланяйтесь мне, mon ami3, - любезно сказал Валантэн. - Давайте вместе поклонимся тому, кто этого заслуживает.

И оба склонили головы перед маленьким деревенским священником из Эссекса, который в темноте шарил рукой по скамейке в поисках зонтика.

2 Тупик (фр.).

3 Друг мой (фр.).

 

Летучие звезды

 

"Мое самое красивое преступление, - любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, - было, пo странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела, я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе "Риц". Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зе­леными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле.

Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление, веселое, уютное английское преступление среднего достатка - преступление в духе Чарльза Диккенса. Я совершил его в одном хорошем старинном доме близ Путни, в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в доме с конюшней, в доме с названием, которое значилось на обоих воротах, в доме с неизменной араукарией... Впрочем, довольно, - вы уже представляете себе, что это был за дом. Ей-богу, я тогда очень смело и впол­не литературно воспроизвел диккенсовский стиль. Даже жалко, что в тот самый вечер я раскаялся и решил покончить с прежней жизнью".

И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, с точки зрения одного из героев; но даже с этой точки зрения она казалась по меньшей мере странной. С точки же зрения стороннего наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с этой точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель.

* * *

Это произошло на второй день Рождества. Началом всех событий можно считать тот момент, когда двери дома отворились и молоденькая девушка с куском хлеба в руках вышла в сад, где росла араукария, покормить птиц. У девушки было хорошенькое личико и решительные карие глаза; о фигуре ее судить мы не можем - с ног до головы она была так укутана в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять за неуклюжего медвежонка.

Освещение зимнего дня приобретало все более красноватый оттенок по мере того, как близился вечер, и рубиновые отсветы на обнаженных клумбах казались призраками увядших роз. С одной стороны к дому примыкала конюшня, с другой - начиналась аллея, вернее, галерея из сплетающихся вверху лавровых деревьев, которая уводила в большой сад за домом. Юная девушка накрошила птицам хлеб (в четвертый или пятый раз за день, потому что его съедала собака) и, чтобы не мешать птичьему пиршеству, пошла по лавровой аллее в сад, где мерцали листья вечнозеленых деревьев. Здесь она вскрикнула от изумления - искреннего или притворного, неизвестно, - ибо, подняв глаза, увидела, что на высоком заборе, словно наездник на коне, в фантастической позе сидит фантастическая фигура.

- Ой, только не прыгайте, мистер Крук! - воскликнула девушка в тревоге. - Здесь очень высоко.

Человек, оседлавший забор, точно крылатого коня, был долговязым, угловатым юношей с темными волосами, с лицом умным и интеллигентным, но совсем не по-английски бледным, даже бес­кровным. Бледность эту особенно подчеркивал красный галстук вызывающе яркого оттенка - единственная явно обдуманная деталь его костюма. Он не внял мольбе девушки и, рискуя переломать себе ноги, спрыгнул на землю с легкостью кузнечика.

- По-моему, судьбе угодно было, чтобы я стал вором и лазил в чужие дома и сады, - спокойно объявил он, очутившись рядом с нею. - И так бы, без сомнения, и случилось, не родись я в этом милом доме по соседству с вами. Впрочем, ничего дурного я в этом не вижу.

- Как вы можете так говорить? - с укором воскликнула девушка.

- Понимаете ли, если родился не по ту сторону забора, где тебе требуется, по-моему, ты вправе через него перелезть.

- Вот уж никогда не знаешь, что вы сейчас скажете или сделаете.

- Я и сам частенько не знаю, - ответил мистер Крук. - Во всяком случае, сейчас я как раз по ту сторону забора, где мне и следует быть.

- А по какую сторону забора вам следует быть? - с улыбкой спросила юная девица.

- По ту, где вы, - ответил молодой человек. И они пошли назад по лавровой аллее. Вдруг трижды протрубил, приближаясь, автомобильный гудок: элегантный автомобиль светло-зеленого цвета, словно птица, подлетел к подъезду и, весь трепеща, остановился.

- Ого, - сказал молодой человек в красном галстуке, - вот уж кто родился с той стороны, где следует. Я не знал, мисс Адамс, что у вашей семьи столь новомодный Дед Мороз.

- Это мой крестный отец, сэр Леопольд Фишер. Он всегда приезжает к нам на Рождество.

И после невольной паузы, выдававшей недостаток воодушевления, Руби Адамс добавила:

- Он очень добрый.

Журналист Джон Крук был наслышан о крупном дельце из Сити, сэре Леопольде Фишере, и если крупный делец не был наслышан о Джоне Круке, то уж, во всяком случае, не по вине последнего, ибо тот неоднократно и весьма непримиримо отзывался о сэре Леопольде на страницах "Призыва" и "Нового века". Впрочем, сейчас мистер Крук не говорил ни слова и с мрачным видом наблюдал за разгрузкой автомобиля, - а это была длительная процедура. Сначала открылась передняя дверца и из машины вылез высокий элегантный шофер в зеленом, затем открылась задняя дверца и из машины вылез низенький элегантный слуга в сером, затем они вдвоем извлекли сэра Леопольда и, взгромоздив его на крыльцо, стали распаковывать, словно ценный, тщательно увязанный узел. Под пледами, столь многочисленными, что их хватило бы на целый магазин, под шкурами всех лесных зверей и шарфами всех цветов радуги обнаружилось наконец нечто, напо­минающее человеческую фигуру, нечто, оказавшееся довольно приветливым, хотя и смахивающим на иностранца старым джентльменом с седой козлиной бородкой и сияющей улыбкой, который стал потирать руки в огромных меховых рукавицах.

Но еще задолго до конца этой процедуры двери дома отворились и на крыльцо вышел полковник Адамс (отец молодой леди в шубке), чтобы встретить и ввести в дом почетного гостя. Это был высокий, смуглый и очень молчаливый человек в красном колпаке, напоминающем феску и придававшем ему сходство с английским сардаром или египетским пашой. Вместе с ним вышел его шурин, молодой фермер, недавно приехавший из Канады, - крепкий и шумливый мужчина со светлой бородкой, по имени Джеймс Блаунт. Их обоих сопровождала еще одна весьма скромная личность - католический священник из соседнего прихода. Покойная жена полковника была католичкой, и дети, как принято в таких случаях, воспитывались в католичестве. Священник этот был ничем не примечателен, даже фамилия у него была заурядная - Браун. Однако полковник находил его общество приятным и часто приглашал к себе.

В просторном холле было довольно места даже для сэра Лео­польда и его многочисленных оболочек. Холл этот, непомерно большой для такого дома, представлял собой огромное помещение, в одном конце которого находилась наружная дверь с крыльцом, а в другом - лестница на второй этаж. Здесь, перед камином с висящей над ним шпагой полковника, процедура раздевания нового гостя была завершена, и все присутствующие, в том числе и мрачный Крук, были представлены сэру Леопольду Фишеру. Однако почтенный финансист все еще продолжал сражаться со своим безукоризненно сшитым одеянием. Он долго рылся во внутреннем кармане фрака и наконец, весь светясь от удовольствия, извлек оттуда черный овальный футляр, заключавший, как он пояснил, рождественский подарок для его крестницы. С нескрываемым и потому обезору­живающим тщеславием он высоко поднял футляр, так, чтобы все могли его видеть, затем слегка нажал пружину - крышка откинулась, и все замерли, ослепленные: фонтан кристаллизованного света вдруг забил у них перед глазами. На оранжевом бархате, в углублении, словно три яйца в гнезде, лежали три чистых сверкающих бриллианта, и казалось, даже воздух загорелся от их огня. Фишер стоял, расплывшись в благожелательной улыбке, упиваясь изумлением и восторгом девушки, сдержанным восхищением и немногословной благодарностью полковника, удивленными возгласами остальных.

- Пока что я положу их обратно, милочка, - сказал Фишер, засовывая футляр в задний карман своего фрака. - Мне при­шлось вести себя очень осторожно, когда я ехал сюда. Имейте в виду, что это - три знаменитых африканских бриллианта, которые называются "летучими звездами", потому что их уже неоднократно похищали. Все крупные преступники охотятся за ними, но и простые люди на улице и в гостинице, разумеется, рады были бы заполучить их. У меня могли украсть бриллианты по дороге сюда. Это было вполне возможно.

- Я бы сказал, вполне естественно, - сердито заметил молодой человек в красном галстуке. - И я бы никого не стал винить в этом. Когда люди просят хлеба, а вы не даете им даже камня, я думаю, они имеют право сами взять себе этот камень.

- Не смейте так говорить! - с непонятной запальчивостью воскликнула девушка. - Вы говорите так только с тех пор, как стали этим ужасным... ну, как это называется? Как называют человека, который готов обниматься с трубочистом?

- Святым, - сказал отец Браун.

- Я полагаю, - возразил сэр Леопольд со снисходительной усмешкой, - что Руби имеет в виду социалистов.

- Радикал - это не тот, кто извлекает корни, - заметил Крук с некоторым раздражением, - а консерватор вовсе не консервирует фрукты. Смею вас уверить, что и социалисты совершенно не жаждут якшаться с трубочистами. Социалист - это человек, который хочет, чтобы все трубы были прочищены и чтобы всем трубочистам платили за работу.

- Но который считает, - тихо добавил священник, - что ваша собственная сажа вам не принадлежит.

Крук взглянул на него с интересом и даже с уважением.

- Кому может понадобиться собственная сажа? - спросил он.

- Кое-кому, может, и понадобится, - ответил Браун серьезно. - Говорят, например, что ею пользуются садовники. А сам я однажды на Рождество доставил немало радости шестерым ребятишкам, которые ожидали Деда Мороза, исключительно с по­мощью сажи, примененной как наружное средство.

- Ах, как интересно! - вскричала Руби. - Вот бы вы по­вторили это сегодня для нас!

Энергичный канадец мистер Блаунт возвысил свой и без того громкий голос, присоединяясь к предложению племянницы; удивленный финансист тоже возвысил голос, выражая решительное неодобрение, но в это время кто-то постучал в парадную дверь. Священник распахнул ее, и глазам присутствующих вновь представился сад с араукарией и вечнозелеными деревьями, теперь уже темнеющими на фоне великолепного фиолетового заката. Этот вид, как бы вставленный в раму раскрытой двери, был настолько красив и необычен, что казался театральной декорацией. Несколько мгновений никто не обращал внимания на человека, остановившегося на пороге. Это был, видимо, обыкновенный посыльный в запыленном поношенном пальто.

- Кто из вас мистер Блаунт, джентльмены? - спросил он, протягивая письмо. Мистер Блаунт вздрогнул и осекся, не окончив своего одобрительного возгласа. С недоуменным выражением он надорвал конверт и стал читать письмо; при этом лицо его сначала омрачилось, затем просветлело, и он повернулся к своему зятю и хозяину.

- Мне очень неприятно причинять вам столько беспокойства, полковник, - начал он с веселой церемонностью Нового Света, - но не злоупотреблю ли я вашим гостеприимством, если вечером ко мне зайдет сюда по делу один мой старый приятель? Впрочем, вы, наверно, слышали о нем - это Флориан, знаменитый французский акробат и комик. Я с ним познакомился много лет назад на Дальнем Западе (он по рождению канадец). А теперь у него ко мне какое-то дело, хотя убей не знаю какое.

- Полноте, полноте, дорогой мой, - любезно ответил полковник, - вы можете приглашать кого угодно. К тому же он, без сомнения, будет как раз кстати.

- Он вымажет себе лицо сажей, если вы это имеете в виду, - смеясь, воскликнул Блаунт, - и всем наставит фонарей под глазами. Я лично не возражаю, я человек простой и люблю веселую старую пантомиму, в которой герой садится на свой цилиндр.

- Только не на мой, пожалуйста, - с достоинством произнес сэр Леопольд Фишер.

- Ну ладно, ладно, - весело вступился Крук, - не будем ссориться. Человек на цилиндре - это еще не самая низкопробная шутка!

Неприязнь к молодому человеку в красном галстуке, вызванная его грабительскими убеждениями и его очевидным ухаживанием за хорошенькой крестницей Фишера, побудила последнего заметить саркастически повелительным тоном:

- Не сомневаюсь, что вам известны и более грубые шутки. Не приведете ли вы нам в пример хоть одну?

- Извольте: цилиндр на человеке, - отвечал социалист.

- Ну, ну, ну! - воскликнул канадец с благодушием истинного варвара. - Не надо портить праздник. Давайте-ка повеселим сегодня общество. Не будем мазать лица сажей и садиться на шляпы, если вам это не по душе, но придумаем что-нибудь в том же роде. Почему бы нам не разыграть настоящую старую английскую пантомиму - с клоуном, Коломбиной и всем прочим? Я видел такое представление перед отъездом из Англии, когда мне было лет двенадцать, и у меня осталось о нем воспоминание яркое, как костер. А когда я в прошлом году вернулся, оказалось, что пантомим больше не играют. Ставят одни только плаксивые волшебные сказки. Я хочу видеть хорошую потасовку, раскаленную кочергу, полисмена, которого разделывают на котлеты, а мне преподносят принцесс, разглагольствующих при лунном свете, синих птиц и тому подобную ерунду. Синяя Борода - это по мне, да и тот нравится мне больше всего в виде Панталоне.

- Я всей душой поддерживаю предложение разделать полисмена на котлеты, - сказал Джон Крук, - это гораздо более удачное определение социализма, чем то, которое здесь недавно приводилось. Но спектакль - дело, конечно, слишком сложное.

- Да что вы! - с увлечением закричал на него мистер Блаунт. - Устроить арлекинаду? Ничего нет проще! Во-первых, можно нести любую отсебятину, а во-вторых, на реквизит и декорации сгодится всякая домашняя утварь - столы, вешалки, бельевые корзины и так далее.

- Да, это верно. - Крук оживился и стал расхаживать по комнате. - Только вот боюсь, что мне не удастся раздобыть полицейский мундир. Давно уж не убивал я полисмена.

Блаунт на мгновение задумался и вдруг хлопнул себя по ляжке.

- Достанем! - воскликнул он. - Тут в письме есть телефон Флориана, а он знает всех костюмеров в Лондоне. Я позвоню ему и велю захватить с собой костюм полисмена.

И он кинулся к телефону.

- Ах, как чудесно, крестный, - Руби была готова заплясать от радости, - я буду Коломбиной, а вы - Панталоне.

Миллионер выпрямился и замер в величественной позе языческого божества.

- Я полагаю, моя милая, - сухо проговорил он, - что вам лучше поискать кого-нибудь другого для роли Панталоне.

- Я могу быть Панталоне, если хочешь, - в первый и последний раз вмешался в разговор полковник Адамс, вынув изо рта сигару.

- Вам за это нужно памятник поставить, - воскликнул канадец, с сияющим лицом вернувшийся от телефона. - Ну вот, значит, все устроено. Мистер Крук будет клоуном - он журналист и, следовательно, знает все устаревшие шутки. Я могу быть Арлекином - для этого нужны только длинные ноги и умение прыгать. Мой друг Флориан сказал мне сейчас, что достанет по дороге костюм полисмена и переоденется. Представление можно устроить здесь, в этом холле, а публику мы посадим на ступеньки лестницы. Входные двери будут задником; если их закрыть, у нас получится внутренность английского дома, а открыть - освещенный луною сад. Ей-богу, все устраивается точно по волшебству.

И, выхватив из кармана кусок мела, унесенного из бильярдной, он провел на полу черту, отделив воображаемую сцену.

Как им удалось подготовить в такой короткий срок даже это дурацкое представление - остается загадкой. Но они принялись за дело с тем безрассудным рвением, которое возникает, когда в доме живет юность. А в тот вечер в доме жила юность, хотя не все, вероятно, догадались, в чьих глазах и в чьих сердцах она горела. Как всегда бывает в таких случаях, затея становилась все безумнее при всей буржуазной благонравности ее происхождения. Коломбина была очаровательна в своей широкой торчащей юбке, до странности напоминавшей большой абажур из гостиной. Клоун и Панталоне набелили себе лица мукой, добытой у повара, и накрасили щеки румянами, тоже позаимствованными у кого-то из домашних, пожелавшего (как и подобает истинному благодетелю-­христианину) остаться неизвестным. Арлекина, уже нарядившегося в костюм из серебряной бумаги, извлеченной из сигарных ящиков, с большим трудом удалось остановить в тот момент, когда он собирался разбить старинную хрустальную люстру, чтобы украситься ее сверкающими подвесками. Он бы наверняка осуществил свой замысел, если бы Руби не откопала для него где-то под­дельные драгоценности, украшавшие когда-то на маскараде костюм бубновой дамы. Кстати сказать, ее дядюшка Джеймс Блаунт до того разошелся, что с ним никакого сладу не было; он вел себя как озорной школьник. Он нахлобучил на отца Брауна бумажную ослиную голову, а тот терпеливо снес это и к тому же изобрел какой-то способ шевелить ее ушами. Блаунт сделал также попытку прицепить ослиный хвост к фалдам сэра Леопольда Фишера, но на сей раз его выходка была принята куда менее благосклонно.

- Дядя Джеймс слишком уж развеселился, - сказала Руби, с серьезным видом вешая Круку на шею гирлянду сосисок. - Что это он?

- Он Арлекин, а вы Коломбина, - ответил Крук. - Ну а я только клоун, который повторяет устарелые шутки.

- Лучше бы вы были Арлекином, - сказала она, и сосиски, раскачиваясь, повисли у него на шее.

Хотя отцу Брауну, успевшему уже вызвать аплодисменты искус­ным превращением подушки в младенца, было отлично известно все происходившее за кулисами, он тем не менее присоединился к зрителям и уселся среди них с выражением торжественного ожив­ления на лице, словно ребенок, впервые попавший в театр.

Зрителей было немного - родственники, кое-кто из соседей и слуги. Сэр Леопольд занял лучшее место, и его массивная фигура почти совсем загородила сцену от маленького священника, сидевшего позади него; но много ли при этом потерял священник, театральная критика не знает. Пантомима являла собой нечто совершенно хаотическое, но все-таки она была не лишена известной прелести, - ее оживляла и пронизывала искрометная импровизация клоуна Крука. В обычных условиях Крук был просто умным человеком, но в тот вечер он чувствовал себя всеведущим и всемогущим - неразумное чувство, мудрое чувство, которое приходит к молодому человеку, когда он на какой-то миг уловит на некоем лице некое выражение. Считалось, что он исполняет роль клоуна; на самом деле он был еще автором (насколько тут вообще мог быть автор), суфлером, декоратором, рабочим сцены и в довершение всего оркестром. Во время коротких перерывов в этом безумном представлении он в своих клоунских доспехах кидался к роялю и барабанил на нем отрывки из по­пулярных песенок, настолько же неуместных, насколько и подходящих к случаю.

Кульминационным пунктом спектакля, а также и всех событий было мгновение, когда двери на заднем плане сцены вдруг распахнулись и зрителям открылся сад, залитый лунным светом, на фоне которого отчетливо вырисовывалась фигура знаменитого Флориана. Клоун забарабанил хор полицейских из оперетты "Пираты из Пензанса", но звуки рояля потонули в оглушительной овации: великий комик удивительно точно и почти совсем естественно воспроизводил жесты и осанку полисмена. Арлекин под­прыгнул к нему и ударил его по каске, пианист заиграл "Где ты раздобыл такую шляпу?" - а он только озирался вокруг, с потрясающим мастерством изображая изумление; Арлекин подпрыгнул еще и опять ударил его; а пианист сыграл несколько тактов из песенки "А затем еще разок...". Потом Арлекин бросился прямо в объятия полисмена и под грохот аплодисментов повалил его на пол. Тогда-то французский комик и показал свой знаменитый номер "Мертвец на полу", память о котором и по сей день живет в окрестностях Путни. Невозможно было поверить, что это живой человек. Здоровяк Арлекин раскачивал его, как мешок, из стороны в сторону, подбрасывал и крутил, как резиновую дубинку, - и все это под уморительные звуки дурацких песенок в исполнении Крука. Когда Арлекин с натугой оторвал от пола тело комика-конс­тебля, шут за роялем заиграл "Я восстал ото сна, мне снилася ты", когда он взвалил его себе на спину, послышалось "С котомкой за плечами", а когда, наконец, Арлекин с весьма убедительным стуком опустил свою ношу на пол, пианист, вне себя от восторга, заиграл бойкий мотивчик на такие - как полагают по сей день - слова: "Письмо я милой написал и бросил по дороге".

Приблизительно в то же время - в момент, когда безумство на импровизированной сцене достигло апогея, - отец Браун совсем перестал видеть актеров, ибо прямо перед ним почтенный магнат из Сити встал во весь рост и принялся ошалело шарить у себя по карманам. Потом он в волнении уселся, все еще роясь в карманах, потом опять встал и вознамерился было перешагнуть через рампу на сцену, однако ограничился тем, что бросил свирепый взгляд на клоуна за роялем и, не говоря ни слова, пулей вылетел из зала.

В течение нескольких последующих минут священник имел полную возможность следить за дикой, но не лишенной известного изящества пляской любителя-Арлекина над артистически бесчувственным телом его врага. С подлинным, хотя и грубоватым искусством Арлекин танцевал теперь в распахнутых дверях, потом стал уходить все дальше и дальше в глубь сада, наполненного тишиной и лунным светом. Его наскоро склеенное из бумаги одеяние, слишком уж сверкающее в огнях рампы, становилось волшебно-серебристым по мере того, как он удалялся, танцуя в лунном сиянии.

Зрители с громом аплодисментов повскакали с мест и бросились к сцене, но в это время отец Браун почувствовал, что кто-то тронул его за рукав и шепотом попросил пройти в кабинет полковника.

Он последовал за слугой со все возрастающим чувством беспокойства, которое отнюдь не уменьшилось при виде торже­ственно-комической сцены, представившейся ему, когда он вошел в кабинет. Полковник Адамс, все еще наряженный в костюм Панталоне, сидел, понуро кивая рогом китового уса, и в старых его глазах была печаль, которая могла бы отрезвить вакханалию. Опершись о камин и тяжело дыша, стоял сэр Леопольд Фишер; вид у него был перепуганный и важный.

- Произошла очень неприятная история, отец Браун, - сказал Адамс. - Дело в том, что бриллианты, которые мы сегодня видели, исчезли у моего друга из заднего кармана. А так как вы...

- А так как я, - продолжил отец Браун, простодушно улыбнувшись, - сидел позади него...

- Ничего подобного, - с нажимом сказал полковник Адамс, в упор глядя на Фишера, из чего можно было заключить, что нечто подобное уже было высказано. - Я только прошу вас как джентльмена оказать нам помощь.

- То есть вывернуть свои карманы, - закончил отец Браун и поспешил это сделать, вытащив на свет божий семь шиллингов шесть пенсов, обратный билет в Лондон, маленькое серебряное распятие, маленький требник и плитку шоколада.

Полковник некоторое время молча глядел на него, а затем сказал:

- Признаться, содержимое вашей головы интересует меня гораздо больше, чем содержимое ваших карманов. Ведь моя дочь - ваша воспитанница. Так вот, в последнее время она... - Он не договорил.

- В последнее время, - выкрикнул почтенный Фишер, - она открыла двери отцовского дома головорезу-социалисту, и этот малый открыто заявляет, что всегда готов обокрасть богатого человека. Вот к чему это привело. Перед вами богатый человек, которого обокрали!

- Если вас интересует содержимое моей головы, то я могу вас с ним познакомить, - бесстрастно сказал отец Браун. - Чего оно стоит, судите сами. Вот что я нахожу в этом старейшем из моих карманов: люди, намеревающиеся украсть бриллианты, не провозглашают социалистических идей. Скорее уж, - добавил он кротко, - они станут осуждать социализм.

Оба его собеседника быстро переглянулись, а священник продолжал:

Кінець безкоштовного уривку. Щоби читати далі, придбайте, будь ласка, повну версію книги.